Сон художника

Автор: Мария Хаалия (moku @ list.ru)
Бета: Эсси Эргана
Рейтинг: G
Жанр: angst
Summary: Сон разума или идиллия? Однажды перед художником встаёт этот вопрос...
Размещение: с разрешения автора




Камилло Санто был художником, и все его работы были проникнуты светлым, радостным жизнеощущением.

Он не гнался за лаврами, наградами и аплодисментами, но они сами находили его — с его точки зрения, даже не вполне заслуженно, потому что он всего лишь делал то, к чему стремилась его душа, делал больше для собственной радости, нежели из каких-то высоких побуждений, и не делать не мог. Иными словами, он жил в своё удовольствие и наслаждался своим творчеством, не испытывая всех тех трудностей, которые обычно выпадают на долю людей искусства.

Камилло не был одним из тех художников, которые работают в угоду аудитории, ради славы или же ради того, чтобы просто не умереть в нищете. Но и тем, кто гордо пестует свой никем не признанный, слишком отличный от настроений века талант в одиночестве, подвергнутый остракизму, он также не был.

Он обладал своим собственным, узнаваемым стилем, он ни разу не погрешил ни против совести, ни против того особенного чувства, или, может быть, существа, присутствие которого в той или иной степени ощущает любой творец — это тот невидимый вдохновитель, который открывает для художника или писателя двери в иные миры.

И при всём при этом Камилло имел признание, которое сопровождало его, начиная с самого юного возраста.

Может ли быть у живописца — да и вообще у любого служителя искусства —  более счастливая судьба?

Человек, умудрённый опытом, скажет, что отсутствие трудностей не способствует развитию таланта, а слишком ранняя и громкая слава расслабляет человека и в итоге приводит его к краху, но Камилло и здесь был исключением.

Признание совершенно не испортило его: награды не то чтобы тяготили его, но он легко мог без них обойтись, и через восемнадцать лет после начала своей успешнейшей творческой карьеры, он по-прежнему обладал скромным, приветливым и незлобивым характером, который располагал к себе всех, включая соперников и завистников.

Многие считали, что его светлые, чистые, добрые полотна являются отражением его такой же светлой, чистой и доброй души.

— В наше время утешение в религии для большинства людей потеряно, — сказала ему однажды поклонница. — Однако человеческое стремление к непреходящим ценностям никуда не делось. Спасибо вам за то, что вы помогаете нам это осознать. Вы — настоящий мессия XXI века, ваши полотна, проникнутые светом, помогают нам, заплутавшим в противоречиях современности, вновь обрести истинный смысл жизни.

— Я всего лишь пишу красоту, как я её вижу, — ответил Камилло, смущённый.

Однако эти слова послужили для него лишним подтверждением того, что он делает то, что должен делать, и это чувство было для него дороже любых денег и наград.

Но однажды, на пике славы, в день открытия собственной выставки, после утомительной пресс-конференции, Камилло решил побродить по залам музея Прадо, на мгновение позабыв о том, что он художник, и превратившись в простого зрителя, который открывает для себя полотна великих испанских живописцев.

И взгляд его упал на «Сатурна, пожирающего собственных детей» Гойи.

Прежде Камилло не слишком любил Франциско Гойю; он признавал его как великого художника и почитал как своего соотечественника, однако не чувствовал к его полотнам, особенно так называемым «Чёрным картинам», созданным в конце жизни живописца, большой склонности — они не имели ничего общего с его светлым, оптимистичным мировосприятием и оставляли его равнодушным.

Но сейчас он содрогнулся; точно какая-то пелена вдруг спала с его глаз, и совершенно новые для него чувства — мрак, отчаяние, боль — заполонили его; бездна человеческого безумия разверзлась под его ногами.

Существо, которое долгие годы вдохновляло Камилло на поиски красоты и света, предало его и распахнуло двери в другой мир, ужасающий своими мрачными красками и причудливыми силуэтами — гротескный, чудовищный, фантасмагорический мир ночных кошмаров.

Но, что хуже всего, мир этот был куда более осязаемым, детальным и жизнеспособным, чем мир, проникнутый красотой и светом, которому прежде служил Камилло.

«Все эти годы я точно жил в прекрасном дворце, который возвышался на утёсе посреди бушующего океана, — написал он позже в своём дневнике. — Все двери были крепко заперты, все окна — увиты цветами, и слух мой услаждала великолепная музыка, оттого я не слышал рёва стихий. Но вот однажды двери почему-то распахнулись, и огромная волна хлынула сквозь них, сокрушая всё на своём пути… И я стоял в оцепенении и неподвижно глядел, как рушится мой дворец».

Он вернулся домой, дрожа, как от лихорадки, и начал писать новую картину.

Когда после продолжительной болезни, исхудавший и обессилевший, он представил её публике, реакция была единодушной — немое, оцепенелое изумление, потому что ничего более страшного, мрачного и необычного Камилло никогда не писал. Близкие друзья осторожно хвалили его попытку разнообразить свою манеру живописи, однако рекомендовали скорее вернуться к тому стилю, который уже зарекомендовал себя, и в котором Камилло мог по-настоящему проявить своё дарование, свой характер и свои мечты.

Все остальные, включая прессу, безмолвствовали, как будто жуткое полотно, словно голова Горгоны, обратило их в камень.

В жизнь Камилло вошло молчание — не равнодушие, но безмолвие окружившей его толпы. Все взгляды, по привычке, были прикованы к нему, однако все уста, прежде исторгавшие лесть и восторги, были плотно сомкнуты.

Впрочем, Камилло и не ждал ничего другого. Он воспринял это как справедливое искупление лет своей незаслуженной славы, однако в следующей картине, ещё более жуткой и фантасмагорической, чем предыдущая, он изобразил то, что чувствовал — человека, окружённого сотнями раскрытых глаз и сжатых губ без лиц.  

Наконец, из Севильи приехал брат Камилло — Эстеве, который сам был довольно известным писателем; братья с детства понимали друг друга в вопросах творчества.

— Что ты делаешь?! — в ужасе воскликнул Эстеве, едва только взглянув на новые полотна брата. — Я не буду ничего говорить про то, что публика это не примет, и что прежние последователи отвернутся от тебя. Я не они. Мне совершенно ясно, что это лучшее из того, что ты написал. Эти картины сделают тебя великим художником и будут вызывать содрогание даже столетия спустя, но — ради этого ты продал душу дьяволу? Можешь ничего мне не возражать, мне прекрасно известны условия этой сделки, как-никак, я и сам писатель. Ты приобретаешь невиданную творческую силу, превосходящую по мощи всё, что ты делал прежде, и не обязательно даже тёмную, однако взамен отдаёшь свой разум, свою надежду, свою способность видеть чистые, светлые цвета. Ты хочешь закончить так же, как Гойя, как Ван Гог, как многие другие? Не буду спорить, их имена остались в веках, но я, твой брат, не хочу для тебя такой судьбы! Как знать, может быть, твоя миссия не в том, чтобы стать великим художником, а в том, чтобы оставаться добрым, светлым, пусть даже немного наивным человеком, чья душа не запятнана грехом отчаяния — ведь их так мало в наши дни, так мало всегда? 

— Я знаю мою миссию, — отвечал Камилло, уставившись пустым, неподвижным взглядом в пол. — Теперь я знаю её.

Эстеве прошёлся по мастерской брата, доставая из папок его прежние рисунки и  наброски.

— Что, теперь выкинешь всё это? — кричал он. — Объявишь пустой, никчёмной мазней? Скажешь, что вкусил от древа познания добра и зла, и увидел, что зло обладает куда более притягательной силой, что во зле и в безумии гораздо больше жизни, больше правды, больше красок? Что твой прекрасный идиллический мир не выдерживает никакого сравнения с открывшейся тебе правдой?

— Нет, брат, — покачал головой Камилло. — Ты не понимаешь меня. Быть может, впервые, но ты не понимаешь меня сейчас.

— Я всего лишь хочу, чтобы ты остался собой, — сказал Эстеве, обнимая его. — Не великим художником и беспристрастным зеркалом, которое отражает пороки и тьму, царящие в реальности или в душе человека, но собой. А ты, ты всегда видел свет.

 

Пять лет спустя Камилло Санто написал свой общепризнанный шедевр, который критики поставили в один ряд с полотнами Рембрандта — он назывался «Иеремия, спускающийся в Ад», по другой версии «Иеремия, луч света». Но это был не тот Иеремия, который гневно обличает пороки — хотя, быть может, и он, но много времени спустя. Полотно было мрачным и жутким, как и все поздние работы Камилло, но от фигуры единственного человека на картине, окружённого сонмом чудовищ и протянувшего им руку, как будто струился мягкий свет, и глаза его были широко раскрыты.

 



-На главную страницу- -В "Ориджиналы"-