Актёр господина Маньюсарьи

Акт I. День и ночь

Автор: Мария Хаалия (moku @ list.ru)
Бета: Эсси Эргана
Рейтинг: PG13
Жанр: drama
Summary: История о перевоплощениях одного актёра - или, может быть, странствиях одной души.
Предупреждение: однополые отношения, тема религии (затронута), много символизма.
От автора: Действие происходит в Астанисе, мире "Пророка, огня и розы" и других рассказов, во времена Пророка Энсаро.
Размещение: с разрешения автора




The show must go on

Queen

И я не знал, то ли я Чжуан Чжоу, которому приснилось, что он - бабочка,
то ли бабочка, которой приснилось, что она - Чжуан Чжоу.


Чжуан-цзы

Я знала его, как слепого провидца,
а он, может быть, не заметил меня:
его окружали восторженность в лицах
и море улыбок в фальшивых краях.

Когда он домой возвращался, усталый,
лишь тень приходила безмолвно за ним,
как будто бы спутницей верною стала,
ему примеряя рога или нимб.

Ольга Аболихина

Акт I. День и ночь

- Имя?
- Не знаю, не помню.
Что в сочетании букв?
Я - то, чем сердце полно
и к чему разум глух.


Ольга Аболихина

Он очнулся на полу восьмиугольной беседки, залитой разноцветным светом. Фонари, причудливо расписанные, похожие на крохотные разноцветные домики со светящимися окнами медленно раскачивались под потолком, хотя ветра не было — казалось, будто они подчиняются движению какой-то невидимой руки, направляющей несуществующий танец. Вправо-влево, а теперь два раза вокруг себя…

Колокольчики, привязанные к фонарям длинными шёлковыми лентами, звенели тихо и мелодично, и этот звук вызывал пронзительную печаль. Снаружи царила непроглядная ночь, но она как будто была отделена от беседки невидимой кисеей, и ни шороха, ни вскрика птицы, ни дуновения ветра не долетало из императорского сада, погружённого в темноту.

Во рту было сладко, в голове — пусто, сердце разрывала тоска.

Отчего тоска? Он не помнил.

Попытавшись пошевелиться, он обнаружил, что сжимает в правой руке бумагу — небольшой свиток, перевязанный узкой лентой. Но прежде, чем он успел развернуть его и прочитать, и даже прежде, чем взгляд переметнулся с раскачивавшихся фонарей вниз, чтобы удостоверить то, что ощущали пальцы, ему сообщили о назначении свитка:

— Это твоя предсмертная записка.

Он всё-таки заставил себя приподняться и, повернув голову, обнаружил своего собеседника, сидевшего на коленях и улыбавшегося улыбкой куклы. Длинные полы его узорчатого халата — белого с серебристым причудливым рисунком — невесомо стелились по полу и как будто бы плыли над землей; волосы, падавшие на одежду из-под остроконечной шапки, тоже были белыми, как снег.

— Если ты позабыл и это тоже, то я господин Маньюсарья, наставник дворцовой труппы манрёсю, — продолжило существо чуть насмешливым тоном. Или это только так казалось из-за вечно улыбающегося рта, нарисованного на лице, покрытом толстым слоем грима? — По совместительству, спаситель отчаявшихся и даритель надежды тем, кому уже не на что надеяться в этой жизни. Милосердный, ах-ха-ха, скажите об этом пророку Энсаро, который, кажется, уже готов потерять свою веру. Так вот, в свободное от поиска талантов время я ищу тех, кто готовится нанести себе смертельный удар, чтобы избавиться от тягот бренного мира. Вечно искать — вот моё проклятие, от которого я не могу освободиться ни в одном из подвластных мне миров.

Существо помолчало, и на какой-то миг показалось печальным, но уже в следующий момент визгливый, искусственный смех разрушил эту иллюзию.

— Ты, как и многие другие, счёл свои надежды разрушенными, своё отчаяние — беспредельным, а свою душу — уставшей от невыносимой тяжести телесной оболочки, — продолжил господин Маньюсарья, закончив смеяться. — И уже готов был занести над собой кинжал, но в этот момент появился я. Я сказал тебе: раз уж ты всё равно готов расстаться с жизнью, то не стоит ли попробовать сделать то, на что ты не решился бы, будучи связан желаниями обычного человека и его представлениями о морали? Раз уж тебе всё равно нечего терять, то можно без особых опасений взять то, что предлагают, и, вероятно, обрести свой последний шанс — шанс доказать себе, что есть ещё в этой жизни что-то, что представляет интерес и ценность. Иными словами, я предложил тебе стать актёром, и ты согласился.

В этот момент ему удалось что-то вспомнить, но воспоминания были текучими и смутно-расплывчатыми, как утренний туман.

Привкус во рту был привкусом отчаяния, доведённого до предела и превратившегося в пустоту. Горько-сладкий, как от лекарства, дарующего забвение. Да, вероятно, это оно и было — баснословно дорогое средство забвения, доступное лишь жрицам, высшей знати и членам императорской фамилии. Господин Маньюсарья посулил ему освобождение от воспоминаний?

В самом деле, тот, кто ищет смерти, ищет избавления от памяти, только и всего.

Так не проще ли выбрать бесчестье, если оно принесёт такой же желанный результат?

Стать актёром… продавать своё тело женщинам, а душу — этому странному человеку, который обретает право распоряжаться ей, как своей собственной. Который может отныне заглядывать в неё в любой момент, а также перекраивать там всё по своему вкусу и желанию.

Он не знал, откуда ему известен последний факт. Может быть, господин Маньюсарья сообщил ему об этом прежде, чем он выпил средство забвения, и это осталось в памяти, в отличие от событий прежней жизни.

— Теперь тебя зовут Миреле, — сообщил наставник дворцовой труппы.

— Миреле, — повторил он безучастно, и собственный голос показался чужим и неузнаваемым. Впрочем, он ведь и в самом деле был теперь незнакомцем для самого себя.

Бумага зашуршала в его пальцах, но прежде чем он снова обратил внимание на свиток, господин Маньюсарья поспешно замахал руками, полностью скрытыми под длинным белоснежным шёлком. Рукава его взлетали в воздухе, как крылья перепуганной лебеди.

— Нет-нет-нет! — воскликнул он. — Я забыл сказать тебе единственное условие. Ты можешь делать всё, что хочешь, даже попытаться покончить с собой повторно — этой возможности у тебя никто не отбирает. Кроме одного. Ты ни в коем случае не должен заглядывать в этот свиток, чтобы узнать, по какой причине ты собирался расстаться с жизнью. Иначе мой «способ спасения» не подействует, и ты потеряешь абсолютно всё. Тебе понятно?

— Да. — Он раскрыл ладонь, посмотрел на последний отголосок прежней жизни, запечатлённый на листке плотной бумаги шафранного цвета, и, не испытав никакого чувства, попытался отдать его господину Маньюсарье. — Тогда заберите его у меня, он мне не нужен.

Несколько мгновений они находились в застывшей позе — он протягивал наставнику дворцовой труппы свиток, тот смотрел на него непроницаемым взглядом хитрых тёмных глаз, маслянисто сверкавших на белоснежно-белом загримированном лице. Но потом вдруг прикрыл лицо своими длинными шёлковыми рукавами, как будто пытаясь скрыть вечную, нестираемую с лица улыбку.

— Нет уж! Твоё искушение должно постоянно находиться при тебе. Не пытайся облегчить себе жизнь, избавившись от него, у тебя всё равно ничего не выйдет. Ты не сможешь ни порвать, ни сжечь, ни выкинуть свой свиток, ни, тем более, отдать его кому-то другому. Ты должен носить его с собой, но никогда — слышишь? никогда! — не разворачивать его и не смотреть, что там написано.

— Да, — повторил он снова.

Необходимость такого условия была ему понятна. В самом деле, если он пришёл сюда, чтобы избавиться от воспоминаний, то зачем же делать то, что сведёт на нет все усилия и обесценит принесённую жертву? Даже говорить об этом не следовало, настолько это было очевидно.

Господин Маньюсарья удовлетворённо хмыкнул.

— Тогда иди по этой дороге, и она приведёт тебя в ту часть сада, в которой располагается наш квартал. С сегодняшнего дня ты можешь жить весёлой, беззаботной жизнью актёра, который оставил позади все печали.

Он вышел из беседки, и ночной ветер, столь долго остававшийся отделённым от беседки, коснулся его лица. Подняв руку, он дотронулся до своей щеки, сам не зная, что хочет обнаружить — кожа была шелковистой и прохладной.

На небе была полная луна, но её бледноватого света хватало лишь на то, чтобы подсветить дорогу из белого камня, уводящую от беседки в никуда — или, может быть, в «куда-то». Стволы деревьев, обступавших аллею с обеих сторон, причудливо изгибались в темноте, будто существа, застывшие в бессильной попытке выразить свои чувства — стремление к чему-то неизвестному, отчаяние, скорбь. Любовь.

Мысли его, против воли, обратились к последним словам господина Маньюсарьи.

Веселая и беспечная жизнь актёра…

Весело ему не было, впрочем, особенно грустно — тоже. Ему было никак.

Однако казалось, будто он скинул с плеч большую тяжесть. Восторга или просто радости это облегчение не принесло, но с ним, по крайней мере, можно было жить. Передвигаться, смотреть на небо, на луну и звёзды, вдыхать сладковатый аромат цветов — и ничего не чувствовать. 

Вероятно, память о перенесённом отчаянии навсегда осталась с ним, в то время как остальные воспоминания исчезли, чтобы он мог не сомневаться: счастье — это отсутствие страданий.

Счастье — это небытие.

Счастье — это возможность ощущать весь окружающий мир и при этом не ощущать себя.

Он застыл посреди сада и закрыл лицо руками — не потому, что плакал, а потому что так казалось правильно.

 

***

В главном павильоне императорских манрёсю, больше похожем, с его многочисленными коридорами, на запутанный лабиринт, Миреле всё-таки остановился напротив большого зеркала во всю стену, чтобы посмотреть самому себе в глаза.

Отражение показало ему мальчишку, вряд ли достигшего хотя бы семнадцати лет, темноволосого, бледного.

«Я настолько молод?!» — поразился он.

Почему-то это совершенно не согласовалось с внутренним ощущением.

Однако ощущение как будто подчинялось образу, отразившемуся в зеркале, и вскоре чувства, свойственные юности, сменили владевшую Миреле отрешённость. 

Как оказалось, избавление от воспоминаний совсем не означало избавление от эмоций, как он надеялся поначалу.

Оказавшись на пороге большой залы, в которой командовал помощник господина Маньюсарьи и распорядитель по части всех хозяйственных дел, к которому его отправили, Миреле ощутил себя неуверенно и неуютно.

Красивый юноша-блондин с надменным выражением лица и недовольно искривлённым ртом был, очевидно, осведомлён о появлении в квартале нового актёра, потому что не сказал ему ни слова — только окинул его неприятным, оценивающим взглядом, в котором были в раной степени смешаны снисходительность и пренебрежение.

Потом, сделав какие-то свои выводы, он хмыкнул и написал приказ о том, чтобы новичку выдали одежду и прочие необходимые вещи. Карту дворцового сада, на которой были весьма искусно нарисованы принадлежавшие господину Маньюсарье павильоны, распорядитель подал Миреле сам.

— Ты будешь жить вот здесь, — сказал он, не глядя на него, и ткнул холёным пальцем в изображение домика на берегу пруда, находившегося в некотором отдалении от остальных строений. — Запомни имена своих соседей: Ксае, Ихиссе, Лай-ле. Второй раз я повторять не буду, а если вздумаешь случайно перепутать и обозвать кого-то чужим именем, то неприятностей не оберёшься до конца жизни. Здесь все обидчивы и мстительны, за редким исключением. Меня зовут Алайя, кстати. И этого я повторять тоже не стану.

Всё это распорядитель проговорил совершенно спокойным, равнодушным тоном, но губы его кривились и выдавали раздражение.

— Первое время ты можешь развлекаться, придумывая для себя цвет волос, макияж и узор, который будешь использовать в одежде, — добавил Алайя напоследок. — Каждый сам выбирает свой облик, здесь ты будешь совершенно свободен. Но твой образ должен быть привлекателен. Он должен разжигать в женщинах страсть, любопытство и прочие чувства, которые они хотят испытать, или же будить их воображение, ведь именно для этого они к нам ходят. Если сможешь придумать что-то, что будет одновременно нравиться и тебе самому, и всем окружающим, ты найдёшь своё счастье.

С этими словами он развернул Миреле и толкнул его в спину, весьма неделикатно намекая на то, что аудиенция окончена.

Тот покинул зал и вышел в сад.

За то время, что он провёл в главном павильоне, успело рассвести, и теперь он получил возможность оглядеть императорский сад и ту часть, в которой селились манрёсю, при свете солнца.

Вокруг не было видно ни одного человека, но что-то подсказывало Миреле, что актёры живут, в основном, ночной жизнью, и время сна для них наступает, в противоположность всем обычным людям, после рассвета. Квартал бы мог даже показаться необитаемым, если бы не какие-то мелкие детали, говорившие о присутствии людей — неровно задёрнутые занавески в окнах, сквозь которые проглядывали листья комнатного растения, пёстрая накидка, позабытая на верёвке от белья и слабо развевавшаяся, так что при каждом порыве ветра широкие шёлковые рукава подметали землю, яркие разноцветные ленточки, привязанные к тёмно-розовым ветвям удивительного дерева…

Проблеск воспоминания заставил Миреле остановиться — у него закружилась голова.

Священное дерево абагаман.

Оно росло в некотором отдалении от других посадок, и по-другому не могло быть — хрупкое деревце не выносило чужого соседства и моментально хирело, если рядом оказывалось другое дерево, более сильное, накрывавшее его своей тенью и тянущее из земли все соки. Зато оказавшись в одиночестве, так, чтобы ему было достаточно солнечного света, абагаман чувствовал себя привольно и быстро рос, переплетая свои тонкие, гибкие ветви в причудливые узоры. Листва тёмно-фиолетового цвета сама по себе делала его непохожим на остальные деревья, но абагаман обладал и другими удивительными особенностями.

К примеру, он зацветал лишь раз в год, всегда в разное время, которое невозможно было угадать, и то всего лишь на четверть часа, не больше. Говорили, что желание, загаданное во время недолгого цветения абагамана, непременно сбудется… Но так как застать этот момент удавалось лишь редчайшим, остальные люди придумали уловку — писали желания на лентах и привязывали их к ветвям дерева в надежде на то, что хотя бы так им удастся поверить свои тайные мечты цветкам абагамана, когда те распустятся.

Миреле показалось, что он вспомнил самого себя — торопливые движения пальцев, расплёсканная тушь, заливающая белоснежную узорчатую поверхность бумаги, подложенную под ткань. Он поспешно выдёргивает испятнанный лист, вытирает запачканные руки изнанкой рукава и садится писать заново.

Выводит дрожащей от волнения рукой: «Пожалуйста, пусть...»

Несколько мгновений спустя лента с только что написанными на ней словами сушится у распахнутого окна, на солнце, с величайшей осторожностью расстеленная на подоконнике и придавленная с обеих сторон мраморными фигурками. Он смотрит на неё и нервно барабанит пальцами по столу, комкает заляпанные краской рукава — быстрее, быстрее!

Наконец, цвет фразы на тонкой ткани превращается из травянисто-зелёного в густо-изумрудный — верный признак того, что краска высохла. Тогда он хватает ленту, выскакивает из дома и несётся через весь город, расталкивая людей. Вслед ему несутся окрики, ругань, смех… в небе ярко сияет солнце, весна — а, может быть, и осень —  вступает в свои права.

Всё это пронеслось в голове Миреле чередой смутных, обрывочных воспоминаний, из которых самым чётким было ощущение тепла яркого солнца, пригревающего затылок, а остальное развеивалось, как дым от благовонных палочек, при любой попытке всмотреться вглубь своей опустошённой памяти.

Он бросил это бесполезное занятие.

Одно было ему ясно — каким бы ни было это желание, запечатлённое на шёлковой ленте весенне-зелёного цвета, в итоге именно оно привело его к попытке самоубийства. А, значит, думать о нём не следовало.

Миреле вновь перевёл взгляд на абагаман — тёмно-фиолетовые, глянцевито блестевшие листья, развернувшиеся навстречу утреннему солнцу, казались залитыми золотой краской, пролившейся с небес. Священное дерево в квартале таких низких, падших созданий, как актёры — удивительное дело! Как это могло случиться, кто мог позволить это?

Не придумав ответа на свой вопрос, Миреле полюбовался абагаманом ещё немного и отправился дальше. Вокруг по-прежнему не было ни души, если не считать за души растения и животных — цветы благоухали, листья шелестели, из-за стены деревьев неслись бесчисленные птичьи крики, по зеленоватой поверхности пруда, занимавшего добрую половину квартала, плыли утки, то и дело встряхивая крыльями.

Миреле остановился на берегу пруда в тени огромного дерева и, опустившись на землю, преклонил голову к шершавому, прохладному, не успевшему нагреться за недолгий утренний час стволу.

«По какой бы причине я здесь ни оказался, мне спокойно и хорошо… — думал он, прикрыв глаза, вдыхая запах земли и зарывая пальцы в мягкую, влажную поверхность берега. — От кого или от чего бы я ни сбежал сюда, в это красивое и диковинное место, которое якобы проклято Богиней и находится под покровительством демона Хатори-Онто, я рад, что поступил именно так. Я не хочу возвращаться обратно и не хочу ничего вспоминать».

Ободрённый этой мыслью, он поднялся на ноги и отправился к павильону, белевшему позади деревьев и казавшемуся издалека кружевным, ажурным и лёгким, словно вырезанным чьей-то искусной рукой из бумаги. Этот новый дом, одиноко располагавшийся на противоположном берегу пруда, в самой удалённой части квартала, и этим напоминавший дерево абагаман, так же сторонившееся соседей, сразу понравился Миреле.

Однако когда он вошёл внутрь и отодвинул первую из шёлковых занавесок, заменявших в тёплое время года двери в комнатах, иллюзия спокойствия, тишины и одиночества рассеялась.

Из глубины дома неслись голоса и смех.

Поколебавшись, Миреле пошёл на звуки.

Его новые соседи обнаружились в просторной комнате, располагавшейся в задней части дома. Противоположная к двери стена представляла собой, как это принято, ряд огромных, от пола до потолка, окон, зимой затягивавшихся бумагой или плотной тканью, а летом освобождавшихся от неё. Теперь все окна были распахнуты, тяжёлые парчовые занавеси белого цвета раздвинуты, наружная стена, служившая в зимнее время года дополнительным источником тепла, разобрана, и из сада в комнату свободно лились солнечные лучи.

Стены были обиты светлым шёлком, кое-где красовались картины с нежными пейзажами.  

Обитатели дома не спали, а, расположившись кто где, предавались ленивому утреннему безделью.

Миреле остановился на пороге комнаты, разглядывая троих своих соседей.

Один из них лежал головой на коленях у другого, и его длинные волосы неестественного, ярко-синего цвета растекались по полу волнами жидкого кобальта. Юноша лежал, закинув одну ногу на другую и покачивая босой ступней, а его друг, обладавший такой же роскошной шевелюрой, однако огненно-алого цвета, занимался тем, что заплетал синие волосы в мелкие косички, сосредоточенно вытаскивая из рассыпанной на подставке горы бисера и жемчуга нужные бусины и вплетая их в пряди.

Синеволосый что-то напевал и то и дело тянулся рукой к блюду с фруктами, аппетитно поблескивавшими в свете солнца.

— Хватит жрать, — одёрнул его приятель и, не отвлекаясь от своего занятия, с силой хлестнул по руке, сжимавшей виноградную кисть. — Сколько можно, на тебя сладкого не напасёшься! Твоя госпожа не любит толстых.

Первый юноша скривился, однако положил виноград на место.

— А твоя — зануд, — парировал он скучающим тоном. — Впрочем, должен заметить, что зануд никто не любит.

Приятель оставил его колкость без ответа, однако в этот момент со стороны подушек и покрывал, в беспорядке разбросанных в западной части комнаты, послышался третий голос.

— Вы способны заткнуться хоть на мгновение? — меланхолично спросил юноша с глубокими тенями под глазами и тоскливо-обречённым выражением лица, однако обладавший копной роскошных волос медово-золотистого цвета, несколько искупавших его болезненный и бледный вид. — Я когда-нибудь смогу поспать в этом, прости владычица, приюте милосердия?

Последний вопрос был произнесён с патетической скорбью в голосе и обращался, очевидно, в пустоту, однако юноша с синими волосами решил на него ответить.

— Эй-эй, ты сейчас не на сцене, — заметил он, строго покачав длинным пальцем и снова потянулся к кисти винограда. — Так что хорош комедию ломать, солнце ты наше золотое. Никто тебе не мешает спать, иди в другую комнату и смотри свои радужные сны хоть до заката.

— Оставь виноград в покое, кому сказал! — рявкнул красноволосый и рывком передвинул блюдо с фруктами поближе к себе.

— Ай! — взвизгнул его приятель, схватившись за не до конца заплетённую прядь. — Поосторожнее там, волосы мне выдерешь!

— Было бы что жалеть…

«Ксае, Ихиссе, Лай-ле», — повторил про себя Миреле.

Оставалось решить, кто из них кто, но ему почему-то представлялось, что Ксае — это красноволосый, Ихиссе — любитель сладкого, а Лай-ле — меланхоличный блондин.

Когда приятели, наконец, назвали друг друга по именам, оказалось, что догадка Миреле была верной.

Сам он по-прежнему стоял на пороге комнаты и ждал, когда же его заметят, но всё было бесполезно: разговор, то и дело прерывавшийся ленивой перепалкой, тянулся и тянулся, как тянется послеполуденный день в золотистом сонном мареве летнего солнца. На Миреле никто не обращал внимания, как не обращают внимания на птицу, которая прячется в тени листвы, а затем предпринимает осторожную попытку подобраться к весёлой компании, пирующей на природе, в надежде поклевать рассыпанные по траве крошки хлеба.

Да он и внешне был похож на такую птицу… коричневый, неприметный воробей.

Миреле пришёл к этому выводу, случайно заметив собственное отражение в стеклянной дверце шкафа, расписанной яркими волнообразными линиями. В этих волнах он отражался нечётким, размытым пятном скучно тёмного цвета — каштановые волосы, тёмная одноцветная одежда. 

Глаза троих актёров, привыкших к разноголосице красок, попросту не видели его, не различали среди окружающей их пестроты. Пропускали мимо сознания как нечто, не принадлежащее к их миру.

«Но скоро я стану таким же, как они, — подумал Миреле. — И тогда им придётся со мной считаться».

Он вышел вперёд, на середину комнаты, и его, наконец, заметили. Три взгляда, непохожих, но в то же время таких одинаковых в своём оценивающем равнодушии, заскользили по нему, и эта пытка длилась не меньше нескольких минут.

— Ты — наш новый сосед, — констатировал, наконец, Лай-ле. — Ну здравствуй.

Особой радости в его голосе слышно не было.

— Постельные принадлежности в шкафу, — добавил Ихиссе с едва заметной ноткой уныния в голосе. Так встречают неизбежное, понял Миреле — неизбежного соседа, который вторгается в уютный мирок, разделённый на троих, и становится обузой, помехой, незваным гостем. — Выбери себе угол в соседней комнате и обустраивайся. Но только не вздумай занимать место у окна! И у правой стены, я всегда раскладываю там свою одежду на ночь. Шкаф у нас, к сожалению, один, и туда я складывать её не стану. Не хватало ещё чтобы она пропахла духами Ксае, терпеть не могу аромат, который он использует! — Юноша капризно скривил лицо и получит в ответ тычок под рёбра. Лицо красноволосого Ксае при этом оставалось каменным. — А в остальном располагайся.

Он даже попробовал изобразить на лице улыбку, но уже в следующее мгновение вновь отвлёкся, напрочь позабыв о госте — схватил с низкого комода зеркальце с перламутровой ручкой и принялся пускать солнечные зайчики, заливаясь весёлым и беззаботным смехом, как ребёнок. Ксае продолжал немилосердно драть волосы приятеля, искрившиеся и сверкавшие в солнечном свете как ярко-синяя шёлковая пряжа, усыпанная алмазной крошкой.

Солнечный луч, отражённый зеркальцем, попал Миреле прямо в лицо, на мгновение ослепив его, и он отшатнулся, как от удара в глаз.

Потом пришёл в себя, потоптался ещё немного на пороге и, развернувшись, отправился стелить себе постель в другую комнату.

 

***

Последующие дни, проведённые в кругу соседей, почти ничем не отличались от первого.

Миреле милостиво терпели, он старался лишний раз не попадаться на глаза.

Смутным надеждам его на гостеприимство, тёплое отношение и новую семью не суждено было сбыться — спасало только то, что он осознал эти мечты уже после того, как они развеялись, и избежал мучительного разочарования.

Первое время он никак не мог привыкнуть к ночному образу жизни, который вели актёры. Раннее утро, помимо выходных дней, было занято репетициями, после полудня квартал окончательно погружался в сон, от которого пробуждался уже ближе к вечеру.

Тогда наступало время представлений, которых Миреле ещё ни разу не видел, и встреч актёров со своими возлюбленными. Те, кому повезло иметь постоянных любовниц, называемых покровительницами, освобождались от основных занятий и отправлялись на свидания, все прочие репетировали роли, либо же принимали девушек, желавших приятно провести время в квартале развлечений.   

Миреле пока что не приходилось участвовать ни в чём.

Ранним утром он отправлялся вместе с соседями в танцевальный зал, где главенствовал уже знакомый ему Алайя. Хмурый и невыспавшийся — он явно ненавидел если не свои обязанности, то, по крайней мере, необходимость бодрствовать в такое время суток — главный распорядитель и он же главный учитель манрёсю появлялся позже всех учеников, в однотонной короткой рубашке, наброшенной поверх штанов, со стянутыми на затылке в узел светлыми-светлыми, как льняная пряжа, волосами.

Усевшись на подушки, разложенные в дальнем конце залы, он, не вставая, руководил учениками, так что Миреле, находившийся в задних рядах и будучи невысокого роста, чаще всего, его не видел — только слышал резкий, недовольный голос, периодически заставлявший вздрагивать всех остальных танцовщиков, как одного человека.

Довольно-таки равнодушный в обычное время, в качестве учителя Алайя становился воистину беспощаден: неуклюжий, неловкий или позабывший о своих движениях ученик получал такую порцию злых и ядовитых насмешек, что любое физическое наказание становилось на этом фоне желанным.

Хвалить Алайя не хвалил никого из принципа, зато ругал с большим удовольствием и выдумкой.

Вдоволь отчитав провинившегося танцовщика, он обычно на какое-то время затихал и молча следил за учениками из-под прикрытых, опухших от недосыпа или злоупотребления напитками век. Со стороны могло бы показаться, что он впадает в полудрёму и перестаёт наблюдать за танцем, но ученики Алайи прекрасно знали, что это только видимость — и что не приведи Богиня кому-нибудь из них допустить оплошность, как малиново-красные глаза их учителя вспыхнут, как у коршуна, увидевшего добычу, а налёт сонливости тут же слетит с его лица, красивого и утончённо-яркого даже без макияжа. 

Больше всего на свете Миреле боялся попасть под раздачу, и этот страх, будучи к тому же обоснованным — успехами он, как новичок, похвалиться не мог — выматывал ему всю душу. После трёх часов тренировки он, со вздохом облегчения покинув танцевальный зал, плёлся по аллее позади всех и чувствовал себя так, будто ночь напролёт, не останавливаясь,  наматывал круги вдоль гигантской стены, опоясывающей императорский сад.

Остальные же актёры, казалось, сбрасывали своё напряжение вместе с лёгкими однотонными одеждами, в которых репетировали танцы, и обратно шли, щебеча как птицы — разноцветная процессия тянулась по саду, как длиннющий павлиний хвост.

Миреле всё ещё не менял своего тёмного одеяния — боялся, ждал и откладывал то время, когда ему придётся, наконец, сделать выбор и остановиться на определённом решении насчёт своего будущего образа, который включал в себя цвет глаз, волос и одежды, а также узор на ткани.

Возвратившись домой, он не принимал участия в забавах, которыми награждали себя за изматывающие часы тренировки остальные актёры — Ихиссе, как обычно, набрасывался на сладкое и фрукты, Ксае развлекался, придумывая ему всё новые и новые причёски, Лай-ле лежал в постели с томным видом и листал книги с картинками.

Миреле пытался издалека разглядеть, что на них изображено, но это ему не удавалось, а мысль о том, чтобы подойти ближе и спросить, даже не приходила ему в голову. В такие часы он устраивался на полу возле распахнутого окна, поодаль от всех, наполовину спрятавшись за тяжёлой шторой, и делал вид, что полностью поглощён созерцанием сада. Когда соседи, утомившись, засыпали — обычно это случалось ближе к полудню — он глядел на них искоса и предавался размышлениям.

«Очутились ли они здесь так же, как очутился я? — в смятении думал он. — Есть ли у кого-нибудь из них такая записка, как у меня?»

Но Ихиссе довольно часто принимался болтать о своём детстве — он был самым младшим сыном в большой многодетной семье — так что, если он только всё это не выдумал, выходило, что воспоминания оставались с ним. Ксае с его каменным лицом и редкостной уверенностью в себе, чаще всего, молчал, если только не препирался с приятелем, но представить себе, что такой человек, как он, захочет от отчаяния свести счёты с жизнью, было сложно. Лай-ле, постоянно пребывавший в меланхолии, наверное, был на это способен, и Миреле порой надеялся, что сможет хотя бы в нём обрести родственную душу, но эта надежда каждый раз разбивалась об очевидную реальность, заключавшуюся в том, что никто из троих актёров, обитавших в павильоне, не имел ни малейшего желания подпускать к себе нового соседа.

После полудня дом и квартал окончательно затихали, и это было для Миреле большим облегчением. Жертвуя часами сна для того, чтобы насладиться одиночеством, он выбирался из дома и бродил по берегу пруда; иногда он подходил к абагаману и с тоской дотрагивался до одного из фиолетовых листьев, гладких и плотных, как шёлковая ткань, сложенная вчетверо.

Это дерево, единственное во всём квартале, было здесь большой святыней, и вокруг него постоянно находились люди, исключая редкие часы дневного затишья. Миреле ощущал свою близость с ним, вот только ему, в отличие от абагамана, никто поклоняться не собирался, и даже кроху чужого внимания он заполучить не мог.

В один из дней, когда тоска и неприкаянность в нём усилились, он отправился в павильон, в котором мог бы преобразить свою внешность — если бы, наконец, решился это сделать. Его пропустили, как новичка, которому давно уже следовало выбрать свой образ, и он долго бродил между полками, уставленными стеклянными баночками. Сухая краска для волос искрилась в них, похожая на драгоценную пыль или на толчёное разноцветное стекло. Миреле остановился напротив склянки с изумрудным содержимым, но воспоминание о ленте, на которой он написал желание краской такого же цвета, вызвало у него мучительное чувство, и он отступил. Красная, синяя и золотая краска были для него под запретом — соседи никогда бы не простили ему такого же цвета волос, как у них самих.

Поколебавшись, Миреле взял в руки баночку с лиловой краской, некоторое время вертел её, наблюдая, как фиолетовая пыль пересыпается внутри стеклянного сосуда и то и  дело вспыхивает аметистовыми искрами, а потом воровато огляделся вокруг себя и сунул склянку в рукав.

Стараясь дышать ровно и не выдать себя выражением лица, он вернулся в предыдущий зал, гардеробный, и некоторое время бездумно перебирал шёлковую материю самых разных цветов и с разными узорами, сдерживая желание зарыться в неё лицом.

Удача сопутствовала ему, и кражи, которую он совершил, не обнаружили — или же не стали придавать ей значения. Выбравшись из павильона, Миреле без оглядки бросился прочь и остановился только на берегу озера, тяжело дыша и не вполне понимая смысла своего поступка.

Тем не менее, сделанного было уже не воротить.

Он достал из рукава украденную драгоценность и, наклонившись над гладью озера, дёрнул шнурок, связывавший волосы на затылке. Несколько прядей, упав, всколыхнули воду, и ясное отражение собственного лица замутилось, превращаясь в смутное белое пятно в тёмном, будто траурные ленты, обрамлении. Миреле высыпал на ладонь немного аметистовой пыли из стеклянной баночки, наклонился ещё сильнее и, обхватив пальцами одну из прядей, повёл руку вниз. Ему не верилось, что волосы так легко изменят цвет, как ему рассказывали, однако разжав ладонь, он увидел в ней ярко-лиловую, как лепестки ириса, прядь.

Некоторое время он смотрел, почти не веря своим глазам, и нечто смущало его в этом зрелище — может быть, чересчур яркий, броский оттенок.

«Не хочу, — понял Миреле. — По крайней мере, не сейчас. Может быть, это всё-таки не тот цвет, который мне нужен».

Оно огорчённо спрятал баночку обратно в рукав и, всматриваясь в озеро, как в зеркало, попытался как-то спрятать окрашенную прядь под другими волосами. Второй чрезвычайно глупый поступок за день: мало того, что он неизвестно зачем совершил кражу, так ещё и испортил себе причёску — что, теперь, так и ходить с одной лиловой прядью в каштановых волосах?

Миреле представил себе, как соседи будут тайком посмеиваться, глядя на его двухцветную гриву, и ему стало совсем тошно.

Вернувшись домой, он отсиживался до вечера в тёмной комнате, стараясь не попадаться никому на глаза, однако вечером его ждало новое испытание: господин Алайя велел передать ему, что ждёт его на репетиции пьесы. Это был первый раз, когда Миреле предстояло испробовать себя в качестве актёра, и, с одной стороны, он давно уже ждал этой возможности, а с другой — худшего момента для её появления сложно было себе представить.

Тем не менее, отказаться он не мог и отправился в главный павильон, от души надеясь, что во время репетиции ему удастся прийти в лучшее расположение духа.

Всё, впрочем, не заладилось с самого начала: когда он пришёл, оказалось, что все остальные уже давно были в павильоне и теперь ждали одного только его. Переступив через порог новой для него залы, Миреле нервно огляделся и увидел остальных актёров, в том числе, незнакомых ему, рассевшимися по периметру комнаты на подушках. Он хотел было последовать их примеру и незаметно проскользнуть куда-нибудь в уголок, однако резкий окрик Алайи остановил его.

— Ты что, до сих пор не выучил расположение всех павильонов в квартале? — спросил он холодно и раздражённо. — Почему мы были вынуждены тебя дожидаться?

Миреле мог бы оправдаться тем, что ему сообщили о необходимости появиться на репетиции только что, но счёл за лучшее промолчать.

— Если твоя память оставляет желать настолько лучшего, то не знаю, каким образом ты будешь запоминать текст роли, — продолжил Алайя, по видимому, раздражаясь всё больше и больше. — Как можно было опоздать на первое же занятие? Впервые встречаю такую безответственность и, я сказал бы даже, наглость! Вознамерился показать здесь всем, что ты плевать хотел на установленные правила?

«Я не знаю, чего оставляет желать моя память, — думал Миреле, глядя на него широко распахнутыми от потрясения глазами. — Я лишился её тогда, когда выпил снадобье господина Маньюсарьи».

И он инстинктивно сжал свою записку, которую он, как и приказал ему наставник труппы, постоянно носил с собой, пряча в шёлковом подкладе рукава.

На несколько мгновений в зале повисла тишина.

Миреле буквально физически чувствовал прикованные к нему взгляды десятков человек — точно так же все смотрели и на любого другого ученика, получавшего выговор от Алайи, но от этого было не легче. К тому же, сейчас дело обстояло хуже: если во время танца провинившийся хотя бы находился в толпе, то Миреле, стоя один-одинёшенек в центре зала, напротив злившегося на него наставника, особенно остро ощущал свою отчуждённость и никчёмность. Друзей у него не было, и никто не сочувствовал ему, никто не готовил слов, чтобы подбодрить его после того, как всё закончится. Миреле знал, что чувствуют все остальные: радуются, что это не они сейчас на его месте и, в принципе, совсем не прочь послушать, как учитель разгромит в пух и прах самолюбие очередного несчастного новичка.

Он наклонил голову ниже, стиснув зубы.

— Ладно, — сказал Алайя, по-видимому, смягчившись. — Читай нам роль. Посмотрим, на что ты способен, кроме как опаздывать на репетицию. Давай, не заставляй меня снова ждать!

И он сунул Миреле в руки свиток.

Тот разве что не выронил его из рук.

«Как, прямо сейчас?! — чуть было не закричал он. — Но я не готов!..»

В тёмно-красных, сузившихся глазах учителя он прочитал ответ на свой вопрос ещё раньше, чем вопрос был задан вслух.

«Ты должен быть готов всегда, в любое мгновение! — говорили эти глаза, метавшие молнии пурпурно-ледяного оттенка. — Ты актёр, ты только ради этого и существуешь!»

«Ладно, — подумал Миреле, отступив на шаг назад и стараясь прийти в себя. — Ладно, я попытаюсь. У меня должно получиться, я ещё могу всё сделать хорошо».

Он попробовал забыть о том, что только что получил выволочку на глазах у десятков человек, что по-прежнему стоит один в центре зала, и что не имеет ни малейшего понятия о том, как проходит репетиция, и как нужно читать роль, чтобы понравиться учителю.

— Быстрее! — закричал Алайя, раздражённо постукивая о низкий столик кончиком гибкой указки, которой он обычно отбивал ритм во время танца.

Миреле сильнее вцепился в края бумаги. Ему пришлось поднести её ближе к лицу, потому что строчки путались, а слова расплывались у него перед глазами; где-то на краю сознания вертелась мысль о том, как глупо он выглядит, уткнувшись носом в бумагу, хоть он и обещал себе не думать о том, как смотрится со стороны.

Текст роли — монолог героя — казался ему пафосным и вычурным; он не представлял, чтобы когда-нибудь произнёс подобные слова в обычной жизни.

— Смерть моя близка… — наконец, произнёс он, справившись с собой. — Смерть моя близка, и неизвестно, в каком обличье мне придётся возродиться. Закон Богини милосерден: я позабуду всё о прежней жизни, и пусть я совершил ужасное злодеянье, я снова буду чист, как младенец. Приди, о смерть. Пусть смоет кровь мои грехи.

Дочитав, Миреле судорожно вздохнул и прикрыл глаза, чувствуя, как по спине стекают струйки холодного пота. Он не питал иллюзий о том, что выступил блестяще, но, по крайней мере, ему удалось справиться с дрожью в голосе и ни разу не заикнуться.

— Чудовищно. Худшего исполнения я в жизни не слышал, — отрезал Алайя, утомлённо прикрыв глаза. И вынес решающий вердикт: — Ты абсолютно бездарен.

Это было последней каплей.

Вспыхнув, Миреле скомкал в руках лист бумаги и вылетел из зала, не попрощавшись и ни на кого ни глядя. Вероятно, такой поступок был гораздо худшей провинностью, чем простое опоздание, но, в конце концов, ему только что объявили о том, что он совершенно непригоден для того, чтобы быть актёром — так есть ли разница?

«Бездарен? — колотилось в его голове. — Тогда что я вообще здесь делаю?!»

Он бросился куда-то вперёд, не разбирая перед собой дороги, и аллея привела его в центральную часть квартала — туда, где проходили представления для гостей, и где он прежде никогда не решался появляться. Вероятно, он и не имел на это право — в своём тёмном одеянии и без макияжа, но, получив только что один публичный разнос, Миреле уже не боялся другого.

Впрочем, ночная прохлада быстро остудила и его злость, и его смелость.

Освещённые светом многочисленных фонарей, аллеи были почти пусты. Из центральных павильонов доносились голоса и звуки музыки — очевидно, все гости сейчас смотрели представление. Некоторые дамы прогуливались со своими возлюбленными из числа актёров, но число таких пар было невелико. Тем не менее, Миреле старался не попадаться им на глаза, понимая, что один его вид может испортить всякое впечатление от «Сада Роскоши и Наслаждений», как неофициально именовали квартал императорских актёров.

Он юркнул на одну из боковых аллей и пошёл вдоль длинного бассейна. Дно бассейна было выложено лазурной плиткой, и прозрачная вода, наполнявшая его, казалась ярко-голубой. Лёгкий ветер колыхал её поверхность, огонь фонарей расплывчато отражался в волнах, пронизывая их ярко-золотыми искрами. Слева от Миреле темнела живая изгородь, и цветы, огромные, но почти невидимые в темноте, источали сладкий дурманный аромат.

Миреле остановился, почувствовав, что воздуха не хватает, и прижимая руку к груди.

«Как бы там ни было, но Алайя прав, — с горькой обречённостью думал он. — Моё исполнение было бездарным, да и в танцах я тоже не особенно искусен. Но, что хуже всего, мне это не нравится и не нужно! Текст роли был ужасен, и я не представляю, чтобы мог произносить такие глупые слова с чувством, я просто не верю в них. Жизнь актёра для меня невыносима, я привык вставать с рассветом, а ложиться спать вечером, а не наоборот. Одна половина дня — бесконечный страх в ожидании унижения и вымученные усилия, вторая — бессмысленные развлечения. Здесь нет ни одного человека, с которым я мог бы поговорить, который испытывал бы ко мне симпатию. Что касается возлюбленной, то всё ещё хуже: совершенно ясно, что ни одна женщина никогда не прельстится мной. То есть, я абсолютно непригоден в качестве манрёсю, я не нужен этому кварталу, и этот квартал не нужен мне. Я хочу быть подальше отсюда, я ненавижу это место!»

Он наклонился и кулаком ударил по воде, так что ярко-голубые брызги, пронизанные золотом, полетели во все стороны, создавая иллюзию россыпи драгоценных камней. Но это была иллюзия: спустя мгновение «драгоценности» обратились в мокрые точки, испятнавшие мраморные бортики бассейна и тёмно-коричневое одеяние Миреле.

«Я пойду к господину Маньюсарье, — решил он, несколько успокоившись. — Я скажу, что хочу уйти отсюда. Вряд ли он станет держать меня силой».

С момента появления в квартале манрёсю он ни разу ещё не видел главного наставника труппы, и это казалось странным, но Миреле решил, что, вероятно, сможет найти его в той самой беседке, в которой очнулся несколько недель назад — без имени и без воспоминаний.

Он не помнил, где находится эта беседка, и проплутал по саду добрых полтора часа, но обретённая решимость его не покидала — казалось, что это единственно возможный выход.

«Это была дорога… Широкая дорога из белого камня, — вспоминал Миреле, закрыв глаза. Хотя он шёл по аллее, ведущей к беседке, уже после того, как выпил снадобье, воспоминание всё равно было туманным, как во сне. — Была ли она прямой и ровной, как след от пущенной стрелы? Или же, наоборот, извилистой, путаной и сворачивающей то направо, то налево? Я помню лунный свет… Лунный свет был разлит, как молоко, белоснежный и тихий, и было темно и светло одновременно».

Он остановился, почувствовав, как внутри что-то замерло.

И пошёл дальше, не открывая глаз, ориентируясь на своё странное, щемящее чувство, как на волшебную стрелку, указывающую направление. Он натыкался на стволы деревьев и царапал о ветки кустов руки, под ногами была уже не поверхность аллеи, а рыхлая земля, пару раз он споткнулся и чуть не упал навзничь, но ощущение всё нарастало — звенело внутри и переполняло грудь, подступая к глазам, как невыплаканные слёзы. Оглушало, как рокот далёкого океана, которого он никогда не видел. Накатывало, как гигантская пенная волна, с шумом разбивающаяся о берег и снова отступающая — каждый раз, когда он делал шаг, чтобы приблизиться к ней.

Миреле остановился, когда понял, что это больше, чем он может вынести.

«Всё, — пронеслось в голове с пугающей отчётливостью. — Всё, это оно».

Он открыл глаза и увидел беседку, а внутри неё — человека.

Тот стоял к нему спиной, и Миреле видел только волосы, струившиеся до самого пола — тёмный янтарь, пронизанный золотыми сполохами. Человек стоял, раскинув руки, и ветер трепал длинные рукава его тёмно-зелёного одеяния, расписанного причудливыми узорами, и было совершенно отчётливое ощущение, что это не рукава, а крылья.

Миреле задохнулся.

Тогда незнакомец повернулся к нему лицом, и та волна, которую Миреле ощущал всем телом, и к которой пытался приблизиться, закрыв глаза, наконец-то налетела на него, накрыла с головой, и он утонул. Но если это была смерть, то ничего, прекраснее, чем смерть, не существовало в жизни.

«Я лечу», — думал он с улыбкой и летел через звёздные пространства, а где-то далеко внизу вспыхивали узоры созвездий, рождались и умирали чужие солнца, рассыпались искры северного сияния.

Тысячи человек прожили жизни, тысячи невиданных животных пронеслись по саду, тысячи растений расцвели и увяли, оставив терпкие плоды. Очертания континентов ожили на карте мира и начали двигаться, распадаясь и сливаясь вновь; их узор менялся  беспрестанно, и этот танец был неостановим.

Миреле всхлипнул и повалился в мокрую от росы траву.

Много времени спустя он увидел лицо незнакомца вблизи. Тот подошёл к нему и наклонился, глядя участливо, но в то же время свысока. У него были большие глаза, удивительного сине-зелёного оттенка, как чистейшая морская гладь в лагуне, подсвеченная солнцем.

Несколько прядей каштаново-золотистых волос, обрамляющих лицо, были, в тон глазам, выкрашены в изумрудный. А также в другие цвета — лиловый, алый, синий; тоненькие прядки, льющиеся по ровному шёлку волос, как разноцветные, сверкающие ручейки.  

«Надо же, а я ещё боялся испортить себе причёску тем, что покрасил прядь», — промелькнула в голове у Миреле первая сознательная мысль.

— Что ты здесь делаешь? — спросил незнакомец. Не удивлённо и не укоризненно, скорее, по-прежнему участливо.

Миреле облизнул губы и попытался подняться на ноги.

— Я… искал господина Маньюсарью, — произнёс он с некоторым трудом. И едва удержался от того, чтобы добавить: «Я искал его, но теперь он мне не нужен».

— Зачем? — тонкие брови чуть приподнялись.

Миреле ёрзал на месте.

Ему хотелось соврать или, по крайней мере, не рассказывать о своих прежних целях, но нечто заставляло его, как будто кто-то дёргал за невидимые ниточки. И он, подчиняясь, говорил правду.

— Я хочу уйти из дворцовой труппы.

— Почему?

Ответ на каждый новый вопрос давался с трудом, словно его вытягивали силой, и Миреле мучился, как никогда прежде.

— Потому что мне здесь плохо, — наконец, заставил себя признаться он. — Мне здесь не место. Это не мой дом.

— А где твой дом?

— Нигде… — обречённо сказал Миреле и закрыл глаза. — Его не существует.

Несколько мгновений он ощущал себя провинившимся и сплоховавшим учеником — хуже, чем на репетиции у Алайи, потому что теперь никто не собирался ругать его, но в то же время с плеч как будто упала невидимая тяжесть.

А потом руки Миреле коснулась чужая рука, и прохладные пальцы совсем немного потянули его вперёд,  но он ощутил себя так, словно совершил гигантский рывок и взлетел в небеса. Он не осмелился открыть глаза: казалось, что что-то готово растерзать его на части — невидимые существа, окружившие его со всех сторон. Откуда-то издалека потянуло прохладой, как бывает, когда приоткрывается дверь.

— Пойдём, — позвал его чужой голос.

Миреле с радостью кивнул, сделал несколько шагов и переступил через невидимый порог — в этот момент он готов был отправиться за удивительным незнакомцем хотя бы даже и в Подземный Мир. Но он был уверен, что тот зовёт его в какое-то гораздо более прекрасное место — волшебное, необычайное…

Он открыл глаза, и его окружили шелест платьев, шум голосов и характерное щёлканье, с которым раскрываются и закрываются дорогие веера. Что-то подсказало ему, что это — центральный павильон манрёсю, в котором даются представления, хотя Миреле никогда и не появлялся в нём. Да, это был центральный павильон, вокруг сидело множество роскошно одетых дам, и на сцене давалась пьеса.

— Смерть моя близка… — услышал Миреле те самые слова, которые сам прочитал из рук вон плохо, и ему стало дурно.

«Я лунатик, — подумал он, холодея от ужаса. — Я сумасшедший. Иначе как бы я мог здесь оказаться?!»

Но в этот же самый миг он понял, что незнакомец, которого он уже готов был счесть плодом своего больного воображения, по-прежнему держит его за руку.

А ещё спустя мгновение люди вокруг заволновались и повскакивали со своих мест.

— Хаалиа, — неслось отовсюду нестройным хором.

И тогда Миреле, наконец, понял, кого он встретил. Это имя он слышал часто, и принадлежало оно человеку необычному — не только могущественному фавориту Императрицы, во многом распоряжавшемуся дворцовой жизнью, но и, если верить слухам, настоящему волшебнику, который знал секреты, доступные лишь жрицам.

«Это правда, — подумал сейчас Миреле, не решаясь больше поднимать глаз. — Это и в самом деле так…»

А Хаалиа, тем временем, кланялся и улыбался, и улыбка его не была ни горделивой, ни чрезмерно дружелюбной. Он протискивался сквозь разноцветное море людей, колыхавшееся вокруг него, и тащил вслед за собой Миреле. Оказавшись около сцены, он остановился, сделал знак, и гомон прекратился.

— Благодарю вас за приветствия, — сказал он, продолжая улыбаться. — Мне хотелось бы посмотреть на представление. Я давно здесь не бывал.

После этого он повернулся к гостям спиной, опустился на подушки, разложенные перед сценой — это было одно из почётных мест — и обратился во внимание. Пьеса, прерванная появлением высокопоставленного гостя, продолжилась.

Миреле тоже посмотрел на сцену и узнал в одном из актёров Ксае.

Играли одну из трагедий древности, действие которой происходило во времена полулегендарной владычицы Аэрис, подчинившей независимые княжества, вначале располагавшиеся на территории Астаниса, и, фактически, ставшей первой из Императриц. Одним из её многочисленных «подвигов», о которых слагались легенды, была чрезвычайная любвеобильность — количество связей, которые ей приписывали, исчислялось сотнями, и только официально она имела более двадцати мужей. Последним из них, уже в конце жизни Аэрис, стал двенадцатилетний мальчик…

Ксае изображал Давахарлана — телохранителя и возлюбленного одной из местных правительниц, вынужденного стать любовником Аэрис, а в дальнейшем, по приказу новой госпожи, и убить свою прежнюю возлюбленную. Миреле увидел замкнутого, жёсткого, сильного человека — не бесчувственного, однако никогда не проявляющего своей боли. Эта роль казалась подходящей Ксае с его немногословностью, но в то же время как будто раскрывала его с совершенно другой стороны — иногда у Миреле возникало странное чувство, будто это не Ксае открывает для зрителей Давахарлана, а Давахарлан показывает настоящего Ксае, совсем не такого, к какому Миреле успел привыкнуть. Со своего места он вглядывался в знакомое лицо с тёмно-алыми бровями, сдвинутыми у переносицы, и крепко стиснутыми губами, из которых не могло вырваться ни одного стона боли — ни во время физических пыток, ни в момент тяжелейшей душевной муки — и ему казалось, будто он видит Ксае впервые. Этот эффект усиливали одежда и причёска: ярко-алые волосы были стянуты в высокий хвост и перехвачены на лбу узкой лентой, вместо разноцветных шёлковых халатов было тёмное одеяние с узкими рукавами, облегавшее фигуру Ксае и шедшее ему гораздо больше.  

Ихиссе исполнял роль правительницы, первой возлюбленной Давахарлана, и в качестве любовной пары они смотрелись хорошо. Талант соседа стал для Миреле настоящим открытием — вплоть до сегодняшнего дня он бы и не поверил, что этот капризный, жеманный и болтливый юноша способен столь убедительно сыграть женщину, погружённую в глубочайшую скорбь. Потерявшую свои земли, свиту, любовника, а после и жизнь… и до самого последнего момента не лишившуюся чувства собственного достоинства и превосходства над всеми прочими.

Но помимо них двоих, были и другие актёры, чья игра заставила Миреле замереть и напряжённо вцепиться в подушки — это были те, кто исполнял роль великолепной властительницы Аэрис и Энис, её советницы, женщины, безусловно, очень мудрой и отстранённо наблюдающей за происходящими вокруг трагедиями.

Миреле казалось, будто он знает эту историю давным-давно. Быть может, в своей прежней жизни он читал её в книге, но теперь он точно знал наперёд, чем всё закончится — и в то же время до последнего переживал за героев, надеялся на чудо, которое может изменить их судьбу.

Однако рок был неумолим: сначала погибала правительница, которую изображал Ихиссе, потом казнили и её возлюбленного-убийцу, прогневавшего новую госпожу. Властительница Аэрис довольно быстро забывала о них обоих, не получив от судьбы никакого наказания и даже ни разу не раскаявшись в своих поступках — меж тем как это было именно то, чего ждали зрители; по крайней мере, Миреле.

Боль за неотомщённых героев и чувство несправедливости нарастали в его груди — хоть он и прекрасно понимал, что это всего лишь пьеса, временами ему хотелось вскочить и самолично броситься с кинжалом на Аэрис. Он не понимал, что будет делать с этим жгучим чувством после того, как пьеса завершится.

Однако концовка разрешила всё. На сцене внезапно появилась советница Императорицы Энис и несколькими словами умудрилась достигнуть того, что обида, ярость и боль в одно мгновение покинули Миреле. Энис говорила о том, что всё это — жизнь, в которой каждому достаётся его собственная роль, уникальный путь, непохожий на путь других, и что невозможно говорить о наказании или о справедливости, и даже о добре и зле, потому что никто не знает замыслов Великой Богини. Каждый исполняет то, что ему предначертано, и лишь то, насколько хорошо он это делает, может быть мерилом ценности его жизни. Но так как никто не знает чужих предначертаний, то и судить другого человека невозможно… Человек рождается, чтобы вплести данную ему драгоценную нить в великое полотно жизни, и только тот, кто выбрасывает данное ему, заслуживает порицания.

Миреле внимал этим словам с трепещущим сердцем — даром, что фактически они были направлены именно против него, неудавшегося самоубийцы.

Он слушал и слушал, и ему казалось, будто душу его омывает драгоценный поток, а человек, который говорит все эти слова, знает о жизни гораздо больше, чем он — что-то такое, что способно разрешить все противоречия и заставить позабыть о любой перенесённой боли.

После того, как всё закончилось, он ещё долгое время смотрел на пустую сцену с широко открытыми глазами и бешено колотившимся сердцем. В чём-то охватившее его умиротворение было болезненным, но это была хорошая боль — быть может, в чём-то схожей с болью смирения, когда ты принимаешь выпавшие на твою долю испытания и перестаёшь задавать мучительный вопрос: «Почему именно я?!» И тогда душе на мгновение кажется, что она вернулась в отчий дом, и её охватывает невероятная лёгкость…

Много позже, когда способность рассуждать вернулась к Миреле, он подумал, что постановка была превосходной. Да что там — потрясающей, роскошной, великолепной!.. Никаких эпитетов не могло хватить, чтобы описать представление. Миреле и в голову не приходило, что все эти актёры, которых он видел вокруг себя и успел посчитать ленивыми, избалованными и никчёмными созданиями, умеющими только трепаться между собой и набрасываться на сладкое, способны сотворить такой шедевр.

Он поднялся на ноги, всё ещё чувствуя лёгкую дрожь в коленях, и тут только его пронзила неожиданная мысль. Вздрогнув, он бросил взгляд направо — но место рядом предсказуемо оказалось пустым. Хаалиа давно ушёл, а он этого не только не заметил — даже не вспомнил о нём ни разу за всё представление. Миреле охватила лёгкая грусть, но в то же время он знал, что так и должно быть — вот до чего прекрасной была пьеса!

Он вышел из павильона, воодушевлённый.

«Как я счастлив, что я здесь оказался, — думал он, вне себя от радости. — И как же глуп я был несколько часов назад, когда сам, по своей воле, хотел уйти отсюда! Отсюда, где живут настолько талантливые люди, где я и сам могу постараться хотя бы немного приблизиться к ним… До чего же слеп я был, когда видел лишь поверхностное и не замечал самого главного, что скрыто в их душах!»

Несмотря на эти самообвинения, он был полон радужных надежд. Помня, что однажды он уже чувствовал то же самое, Миреле осаждал себя и повторял, что всё не будет слишком легко и просто. Но теперь у него была цель, было желание, было восхищение перед талантом людей, которые его окружали! Да и к тому же, в предыдущих своих трудностях он во многом был виноват сам…

«Как же мне теперь сказать Ксае и Ихиссе, что моё мнение о них изменилось? — думал Миреле, закусив губу. — Прежде я относился к ним пренебрежительно, с первого же взгляда отнёсся, так что чего удивляться, что и они не почувствовали ко мне симпатии? Я должен отбросить гордость и сказать, что думаю на самом деле. Что они по-настоящему талантливы, оба, что я считаю их очень хорошими актёрами…»

Размышляя обо всём этом, он брёл по саду, наполненному ночными шорохами и ароматами, почти наугад, но ноги сами вынесли его на нужную аллею. Радостный, он кивнул абагаману, темнеющему в стороне, как своему давнему знакомцу и сообщнику по какой-то приятной тайне. Вокруг листьев дерева, сейчас казавшихся не фиолетовыми, а чернильно-черными, кружились зеленовато-золотистые искры — светлячки, и Миреле не удержался от того, чтобы не попытаться, подобно самому маленькому ребёнку, поймать несколько из них ладонью.

У него ничего не получилось, но эта неудача только заставила его почувствовать себя ещё более счастливым — он тихонько засмеялся, прижимаясь к стволу деревца.

«Я стану здесь самым лучшим актёром, — пообещал он сам себе. — Однажды кто-нибудь увидит мою игру и ощутит то же самое, что ощутил сегодня я!»

Разумеется, дорога до самой вершины, особенно с той ступени, на которой Миреле находился — слова «Ты абсолютно бездарен» вновь прозвучали в его ушах — не могла быть лёгкой, но сейчас, в этот момент, наполненный почти беспричинным счастьем и упоительной ночной свежестью, Миреле свято верил, что однажды он сможет достигнуть своей цели.

Насладившись ещё немного ночью, одиночеством и радостью, он поспешил вернуться в павильон. Его соседи были уже в сборе, но никто из них не потрудился зажечь свет — наткнувшись в потёмках на одного из них, Миреле едва удержался от испуганного крика.

Это оказался Ксае.

Когда глаза Миреле чуть привыкли к темноте комнаты, он увидел, что лицо его было бледным, злым и усталым. Переодевшийся в свою привычную одежду и распустивший волосы, он снова выглядел привычным Ксае, мрачным и не обременённым какими-то глубокими чувствами или, уж  тем более, страданиями.

— Осторожнее, малявка, — сказал он хмуро. — Смотри куда идёшь. Чуть с ног меня не сшиб.

Слово «малявка» не обидело Миреле — в конце концов, он и в самом деле был маленького роста и, к тому же, совсем молод. Однако он не почувствовал в Ксае ни воодушевления, ни радости, ни удовлетворения от хорошо выполненной работы, ни даже облегчения от того, что время этой работы подошло к концу. Казалось, что если Ксае сейчас напомнят про пьесу, в которой он так хорошо сыграл, то его лицо исказит гримаса раздражения, а похвала его таланту и вовсе вызовет приступ бешенства — и слова, которые Миреле тщательно готовил, застряли у него в горле.

Ксае скрылся в одной из внутренних комнат, но Миреле не хотел так просто сдаваться. Преодолев болезненную оторопь, вызванную первой неудачей, он попытался отыскать Ихиссе — тот бы вряд ли оказался недоволен аплодисментами в свой адрес.

Ихиссе спал в большой комнате — прямо на полу, на груде подушек, не переодевшись и не накрывшись одеялом. Волны его волос беспорядочно растеклись по полу, халат был запахнут небрежно, возле «ложа» валялись недоеденные сладости и фрукты: по всей видимости, Ксае на этот раз воздержался от своей привычной роли — отбирать у приятеля еду. То ли он устал, то ли пожалел Ихиссе, то ли это было его «наградой» последнему за хорошее выступление…

Миреле вдруг почувствовал укол печальной зависти к их отношениям: эти двое всегда были вместе — и друзья, и партнёры на сцене. Как бы они не препирались и не ругались, они были близки друг другу, а он, Миреле, по-прежнему был один.

Потоптавшись на пороге, он решился зажечь свечу и приблизиться к Ихиссе — чтобы, если не поговорить, то хотя бы поправить ему одеяло и тем самым хоть немного выразить свою благодарность за доставленное наслаждение.

Он осторожно дотронулся до тонких пальцев, белеющих в темноте.

Ихиссе приоткрыл тёмно-синий глаз.

— Ты чего? — спросил он сонно, однако без раздражения.

Миреле судорожно вздохнул. Он не знал, как ему следует поступить — то ли оставить соседа спать и дальше, то ли всё-таки попытаться завести разговор, но, охваченный сомнениями, и сам не заметил, как слова сорвались с его языка:

— Я видел сегодня представление… это было что-то удивительное… Знаешь, мне очень хотелось сказать, что сегодня я впервые открыл вас двоих — тебя и Ксае — как актёров, как очень талантливых актёров. Я раньше этого никогда не говорил, да и не думал так, потому что не знал, но ваша игра по-настоящему пробирает — и когда вы по отдельности, и когда вдвоём в одной сцене. Думаю, что вы прекрасная пара… то есть, прекрасно играете вдвоём.

Он замолчал, задохнувшись от волнения.

— А, — сказал Ихиссе, зевнул и перевернулся на другой бок. — Спаси…

Так и не договорив, он захрапел.

Миреле подождал ещё немного, и, когда сердцебиение слегка унялось, осторожно выбрался из комнаты.

«Сам дурак, — подумал он с тоской. — Ведь я же видел, что он глухо спит, чего полез к нему со своими признаниями? Неужели не мог подождать до завтра? Они оба просто устали после представления… Да, но почему они выглядят так, как будто им всё равно? Если бы это я сыграл так, как сыграли они, я был бы счастлив. Или после того, как начинаешь играть постоянно, ты уже перестаёшь придавать значение каждому отдельному исполнению? Но во время представления они выглядели увлечёнными, живущими своей игрой, как будто никакой другой жизни, помимо сцены, не существует. А теперь такое безразличие…»

Одолеваемый этими противоречивыми мыслями, Миреле заснул и сам.

 

~~~

 

Наутро он с трудом разлепил глаза и ощутил панический ужас, увидев солнечный луч, проскользнувший сквозь лёгкие занавески — он чуть было не опоздал на утреннюю танцевальную репетицию. Успев буквально в последний момент, он двигался откровенно плохо, но Алайя то ли решил его не трогать сразу же после вчерашнего выговора, то ли сосредоточил внимание на других актёрах.

Время от времени Миреле смотрел украдкой на Ихиссе. Тот тоже выглядел сонным, однако даже в таком состоянии двигался плавно и не забывал ни одного движения. Миреле пытался по выражению его лица понять, помнит ли он о его словах и имели ли они для него хоть какое-то значение, однако Ихиссе выглядел таким же, как всегда, и ни разу не посмотрел в его сторону.

Вздохнув, Миреле понял, что ему придётся отказаться от своих намерений. Ксае он побаивался, а повторить перед Ихиссе то, что он уже говорил, не смог бы — произносить признание от чистого сердца дважды не представлялось ему реальным. Да и к тому же, если Ихиссе всё-таки не забыл его ночного вторжения, то это бы выглядело более чем глупо.

После окончания репетиции выяснилось, что Андрене — тот актёр, который исполнял вчера роль советницы Энис — устраивает ужин в честь успеха вчерашней постановки. Оказалось, что пьеса была премьерой — и это объясняло усталость Ксае и Ихиссе, однако никак не оправдывало их равнодушия к собственному триумфу в важном представлении.

Впрочем, Миреле больше не задавался этими вопросами — при воспоминании об Андрене у него замерло сердце. Ксае и Ихиссе играли, без всяких сомнений, превосходно, но роль Энис — это было нечто большее. Слова этой героини позволили испытать Миреле чувство, равного которому он до сих пор не знал, и ему казалось важным поблагодарить именно Андрене. Прежде он никогда его не видел и не знал, какой у него характер, но представлялось, что человек, сумевший столь хорошо исполнить роль невероятно мудрой женщины, и сам должен обладать хотя бы частью её мудрости.

Ужин устраивался на открытом воздухе, все обитатели квартала могли на нём присутствовать, и Миреле поспешил воспользоваться такой возможностью.

Актёры начали собираться в юго-западной части сада, возле дерева абагаман, ещё до захода солнца — разодетые в свои лучшие наряды, выспавшиеся и отдохнувшие. Многие принесли с собой трубки, наполненные какими-то невообразимыми смесями, и в воздухе плыл разноцветный дым. Ароматы экзотических благовоний смешивались с запахом цветов, дождя, прелой листвы, а также кушаний.

 Угощение было расставлено на больших столах, с которых каждый мог брать, что ему захочется, и Миреле долго ходил вокруг них кругами, однако не решался к чему-то прикоснуться. Блюда выглядели слишком необычными — он едва ли мог догадаться о компонентах хотя бы одного из них, и боялся попасть впросак, не понимая, как их следует есть: руками или с помощью приборов.

Ароматы еды, судя по всему, приготовлявшейся где-то неподалёку, дразнили аппетит; Миреле чуть подташнивало от волнения и голода, но он боялся, что, съев или выпив что-то, почувствует себя ещё хуже.

Вдруг он увидел Андрене — тот стоял в кругу обступивших его собратьев и с довольно равнодушной улыбкой принимал сыпавшиеся на него со всех сторон похвалы. Миреле сразу же понял, что ему не стоит туда даже соваться — Андрене явно и без него знал о том, что выступил превосходно, привык к поклонению и лести и был уже даже слегка пресыщен ими. Что могли для него значить слова невзрачного мальчишки, одетого в тёмное и даже не имеющего собственного образа? Ничего.

Глядя на Андрене, Миреле вспоминал вчерашнюю пьесу и лицо Энис — её взгляд, наполненный горькой мудростью и светлой печалью, её тихую полуулыбку, ни к кому не обращённую — разве что, может быть, к небесам. Это было то же самое лицо, те же самые глаза — очень светлые, золотисто-медового цвета, отчего казалось, что они пронизаны солнцем, те же бледные, красиво очерченные губы. И всё же от Энис не осталось и следа — теперь это был просто самодовольный юноша, наслаждающийся своим триумфом, привыкший быть в центре внимания и свысока взирающий на всех своих поклонников.

«Неужели актёр не имеет со своей ролью ничего общего? — задавался мучительным вопросом Миреле. — Неужели возможно сыграть такие чувства, которых ты сам никогда не испытывал? И разве можно столь проникновенно говорить о каких-то вещах, если ты с ними не согласен, если они не являются частью твоего мировоззрения?..»

Стемнело, и сад наполнился разноцветными огнями.

Веселье продолжалось, и Миреле думал о том, как бы незаметно ускользнуть пораньше. Скорее всего, в этих предосторожностях не было никакого смысла — никто не обращал на него внимания, никто не заметил бы его ухода, и всё же он не мог заставить себя уйти в открытую, на глазах у всех присутствующих — признавая своё поражение, своё одиночество, своё неумение стать одним из них.

Вдруг все разговоры стихли, как будто бы дело происходило в павильоне для представлений, и на сцене появились актёры.

Обнаружив это, Миреле поднял взгляд — и увидел Хаалиа.

Тот стоял возле дерева абагаман и, весело улыбаясь, говорил о чём-то с актёрами. Сейчас, день спустя после первой встречи, он также потерял некоторую часть своего волшебного очарования и уже не казался каким-то неземным существом — просто очень красивым мужчиной, одетым в дорогую одежду. И всё же в нём по-прежнему было что-то, что заставляло замереть на месте и растерять всё — мысли, эмоции, дар речи. Вместо этого оставалась лишь странная боль — смесь благоговения и тоски.

Кто-то из актёров преподнёс Хаалиа трубку с благовониями и тот, ничуть не смущаясь, закурил. Изумрудно-зелёный дым окутал его фигуру; он закашлялся и как-то шутливо прокомментировал это. Миреле не смог расслышать его слов, зато увидел, как все с готовностью рассмеялись — не ради того, чтобы польстить высокопоставленному лицу, а из искреннего желания сделать ему приятно.

«Помнит ли он меня? — думал Миреле, сиротливо стоя в сторонке ото всех. — Он вчера взял меня за руку и показал мне нечто необыкновенное, что изменило мой мир… Но я для него, вероятнее всего, лишь один из многих».

Поведение Хаалиа подтверждало, что это так: он был приветлив и внимателен абсолютно к каждому, но в то же время ничуть не казался всеобщим другом. Он снисходил — о да, и это было очень заметно. Снисходил до тех созданий, которые другим аристократам казались немногим лучше экзотических птиц с красивым оперением, но в то же время это ничуть не обижало и не вызывало отторжения.

Как это ему удавалось?

Миреле понимал, что он не одинок в своём восхищении — все актёры смотрели на Хаалиа с собачьей преданностью во взгляде. Однако это было не то, что могло бы стать поводом к сближению, о чём можно поговорить в кругу друзей — это было чувство, которым не хочется и невозможно делиться, что-то глубоко личное, что необходимо тщательно оберегать от посторонних взглядов. От того, что Миреле видел своё самое глубоко интимное чувство на лицах многих, ему казалось, что он стоит обнажённым в толпе таких же голых людей. И вместо того, чтобы подарить ему желанное чувство общности, разделённая с другими актёрами любовь к Хаалиа только заставляла его ещё сильнее ощущать своё одиночество.

Не в силах выносить этого, он развернулся и ушёл.

В павильоне, в который он вернулся, было пусто, темно и холодно.

Забравшись с головой под одеяло, Миреле с силой сцепил пальцы рук — так, что стало больно.

«Снова неудачи, — думал он, стараясь дышать глубоко и ровно. — Но я знал, что будет так. Это не помешает мне отступиться от моей цели. Что бы ни произошло, я всё равно стану актёром. Настоящим актёром. Лучшим из них».

Но проще было сказать, чем сделать: Алайя больше не приглашал его на вечерние репетиции, по всей видимости, поставив на нём, как на актёре, крест.

«Что ж, тогда я буду репетировать один», — решил Миреле.

Он отправился в библиотеку.

Ему впервые довелось побывать в этом огромном павильоне, заставленном полками с книгами и свитками, и он долго бродил между ними, вдыхая запах пыли, бумаги и  краски. Здесь почти никого не было, но чувство одиночества волшебным образом исчезло — как будто все герои, о которых рассказывалось на пожелтевших страницах книг, вдруг ожили и оказались, как один, друзьями Миреле, жаждущими его понимания и сочувствия.

Он приходил сюда по вечерам, когда остальные актёры репетировали, играли или развлекались, и сидел в полном одиночестве, подперев голову рукой, над тяжеленным томом, скрывавшим под невзрачной обложкой очередную печальную или весёлую историю никогда не существовавших людей.

Актёр обязан был быть образованным и сведущим в искусстве, если только лелеял когда-нибудь завести отношения с высокопоставленной дамой. Также его кругозор должен был быть достаточно широк, поэтому в библиотеке можно было найти и философские трактаты, и серьёзные драмы, и фривольные пьесы, и образцы так называемого «площадного юмора» — что угодно на любой вкус.

Однако цели Миреле были далеки от того, чтобы угодить какой-нибудь начитанной госпоже, желающей вести беседу о литературе; он искал ту роль, которая станет его главной ролью.

В прошлый раз его основным препятствием стало недоверие к тем словам, которые ему следовало говорить. Вероятно, это можно было преодолеть, но Миреле решил пойти другим путём — найти другие слова, которые покажутся ему правильными и истинными и которые ему захочется произнести вслух.

Он проглатывал страницу за страницей в их поисках.

Не найдя ничего подходящего среди пьес, предназначенных для постановки, он углубился в литературу, которую никому никогда бы не пришло в голову исполнять на сцене.

«Это ничего, — думал он порой, когда его захлёстывали сомнения. — Для тренировки сгодится и так, всё равно мне придётся репетировать в одиночестве. Главное — чему-то научиться, чего-то достигнуть, сделать хотя бы первый шаг».

После долгих сомнений, Миреле сделал выбор в пользу одной из книг, героиня которой вызывала его симпатии своей добротой, самоотверженностью и благородством. Ему хотелось быть на неё похожим, и это оказалось лучшим стимулом для того, чтобы попытаться воплотить этот образ на сцене.

«Понятия не имею, правильно ли я делаю, и так ли обучает актёрскому мастерству Алайя, — думал он, стиснув зубы. — Очень может быть, что актёр сначала должен научиться изображать то, что ему совершенно не близко. Но мне всё равно. Для меня больше подходит тот путь, который я выбрал, и я буду делать так, пусть даже все остальные хором говорят, что я ошибаюсь».

Впрочем, никто ничего ему не говорил — никто даже не знал, что он проводит вечера в библиотеке. Соседи относились к его отсутствию как к чему-то само собой разумеющемуся и ни разу не сделали попытки поинтересоваться, где он пропадает. Все они были заняты собственными делами, и жизнь «малявки», которым убедительно окрестили Миреле, не представляла для них особенного интереса.

Однажды вечером он вернулся в павильон, прижимая к груди толстенный том — библиотечные поиски были закончены. Теперь начиналось самое главное — долгие изнурительные репетиции, которые должны были стать первой ступенькой на пути к признанию и славе.

«И что мне делать дальше? — беспомощно подумал Миреле. — Я же не могу просто выучить наизусть текст книги… Это ведь не пьеса, а роман».

Преодолев момент первой растерянности, он несколько вечеров корпел над книгой, выписывая на отдельные листы все реплики героини, которую он хотел сыграть. Кое-что он решил исправить, кое-что добавил сам, и под конец так увлёкся, что перестал замечать что-либо вокруг себя.

— Любовное послание строчишь, м-м-м? — рассеянно поинтересовался один раз Ихиссе. — Вот вам и малявка. Может, ты и покровительницу уже нашёл?

Но пока Миреле судорожно подыскивал слова для ответа, Ихиссе уже выскользнул из комнаты, тем самым продемонстрировав, что в нём не было даже особенного любопытства по отношению к судьбе своего маленького соседа.

Закончив свою работу, Миреле собрал все исписанные листы и отправился на «репетицию».

Проходила она своеобразно — в самом запущенном уголке сада, вдалеке от всех. Декорациями служили огромные платаны, привольно раскинувшиеся на заросшей высокой травой лужайке. Освещением — лучи вечернего солнца, пробивавшиеся сквозь густые кроны деревьев и ложившиеся на землю причудливыми золотыми узорами. Зрителями — птицы, щебетавшие в ветвях…

Миреле читал слова своей первой роли — тихим голосом, боясь, что его кто-нибудь услышит, но всё же его наполняла радость. Эта одинокая репетиция была далека от шумного успеха, от грома аплодисментов, которым награждали Андрене, и всё же это был результат — плод длительных усилий, первая ступенька вверх.

И, исполняя свою роль, Миреле так увлёкся, что почти перестал чувствовать самого себя — это странное ощущение подарило ему чувство почти невыразимого блаженства и беспредельной лёгкости.

Он закончил, решив, что для первого раза хватит — но на самом деле им двигало желание удержать своё счастье; остановиться в тот момент, пока оно ещё не превратилось в пресыщение или не улетучилось, как дым от благовоний.

Предзакатные лучи окрасили небо над купами деревьев в золотой и багряный цвет; на несколько мгновений в саду воцарилась звенящая тишина, как перед дождём. Миреле стоял, прижав руку к сердцу, и смотрел на солнце с ощущением необъяснимой благодарности. Ему казалось, что время остановилось в этот миг, и мир застыл, превратившись в прекрасную хрупкую картинку, которую может разрушить любое грубое движение — даже просто слишком громкий вздох. Поэтому он старался сдерживать дыхание, и даже сердце, до этого колотившееся слишком быстро, казалось, подчинилось его желанию и успокаивалось.

За стволами деревьев промелькнуло что-то яркое, и послышался шелест длинной ткани.

Миреле подумал, что мог бы вздрогнуть от неожиданности — но этого не произошло. Он по-прежнему находился как будто в оцепенении, однако это оцепенение было приятным и умиротворяющим, как кокон из шёлковых простыней, обволакивающий измождённое тело. Не пошевелившись, он проследил за цветной тенью взглядом, и ему показалось, что он узнал её.

Хаалиа в одиночестве гулял по самым отдалённым уголкам императорского сада. Вряд ли он мог заметить за платанами маленького актёра, исполняющего свою роль для цветов и птиц — и уж тем более, прийти специально, чтобы понаблюдать за ним, но Миреле всё же почувствовал вспышку ликующей радости.

Эта неожиданная встреча во время первой репетиции казалась ему лучшим знаком, который только можно представить.

Когда солнце зашло, и сад наполнился синими тенями, Миреле побежал обратно, всё ещё слегка дрожа от радости — ну и от холода, наверное, тоже: приближалась осень, и её дыхание отчётливо ощущалось прохладными вечерами, хотя на деревьях всё ещё не было ни одного жёлтого листа.

Когда он был уже перед самым павильоном, начался дождь.

Миреле успел заскочить внутрь, когда по листьям забарабанили первые капли, и замер, поражённый: из комнат неслись громкие крики, ругань, оскорбления. Ленивые препирательства, иногда переходящие в перепалки, были часты между его соседями, но до откровенных скандалов дело не доходило — это был первый раз, когда Миреле столкнулся с чем-то подобным, и он был по-настоящему изумлён.

Двери хлопнули, и мимо него прошёл Ксае — с таким выражением на лице, как будто ему хотелось немедленно кого-нибудь убить. Миреле отскочил в сторону, одновременно вытирая с лица дождевые капли, но Ксае не обратил на него никакого внимания и вышел из павильона, невзирая на то, что снаружи разошёлся настоящий ливень. Он вышел в темноту, в дождь, не захватив с собой даже тростниковой шляпы, и Миреле некоторое время глядел ему вслед, а потом постарался незаметно проскользнуть в свою комнату.

— Миреле! — вдруг окликнули его со стороны.

Это был, кажется, первый раз, когда кто-то из соседей назвал его по имени.

Потрясённый, Миреле обернулся и поглядел на Ихиссе, который стоял на пороге большой комнаты и выглядел как-то… странно. Нет, он был таким же, как всегда, но что-то в его одежде, одетой наспех и неаккуратно, в растрёпанных синих волосах и в преувеличенно весёлой улыбке настораживало. Впрочем, вероятно, Ихиссе был несколько не в себе после ссоры с Ксае.

Тем не менее, голос у него нисколько не дрожал и казался весёлым и приветливым.

— Дурацкая там погодка, правда? — продолжал Ихиссе. — А болван Ксае, как обычно, будет три часа бродить под проливным дождём, чтобы доказать, какой он неуязвимый, и что его не возьмёт никакая простуда. Ну-ну. Что и говорить, он — актёр одной роли. Амплуа этаких загадочных, молчаливых телохранителей, скрывающих в себе бездну чувств — это самое его. И, надо признать, он прекрасно играет подобных героев, потому что и сам такой. Но иногда хочется разнообразия, чёрт возьми.

Миреле не знал, что на это ответить.

Ихиссе говорил о Ксае так, как будто это не с ним разругался насмерть несколько минут тому назад — судя по всему, даже такая крупная ссора значила для обоих не слишком много. Миреле снова ощутил укол зависти-тоски.

— Да ты весь дрожишь, — вдруг заметил Ихиссе, подходя к нему ближе, и дотронулся до его локтя. — Промок?

— Ну, немного… — замялся Миреле. — Скорее, просто замёрз.

Чувствовать чужое внимание, слышать вопросы о своём самочувствии было настолько внове для него, что он совершенно растерялся.

— Пойдём, я дам тебе тёплую одежду.

Ихиссе подхватил его под локоть, усадил на свою кровать и протянул ему одну из накидок, подбитых мехом. Миреле с его молчаливого одобрения забрался на постель с ногами и закутался в длинное, тёплое, лазурно-голубое одеяние, затканное изображениями павлинов. Оно казалось совсем новым и безусловно дорогим, а меняться одеждой отнюдь не было принято в квартале: все актёры относились к своей одежде как к чему-то священному, и никому бы и в голове не пришло пытаться одолжить у соседа его наряд.

Миреле подумал, что Ихиссе, в сущности, хороший человек.

Да, немного легкомысленный и болтливый… но кто без недостатков?

Зато у него доброе сердце, и он не обращает внимания на предрассудки.

Решившись, Миреле робко улыбнулся, выражая признательность, и увидел ответную улыбку — широкую и беззаботную.

— Когда за окном холод и мрак, то лучше всего помогает «кансийский фейерверк» — и светит, и греет, — проговорил Ихиссе, доставая откуда-то из-под одежды, ворохом наваленной на подушки, бутылку с тёмной переливающейся жидкостью. — Давай, давай. Я эту бутылку берёг для какого-нибудь особенного повода, но, в конце концов… Мне для тебя, малявка, ничего не жалко.

Он засмеялся и с виноватым выражением — дескать, «я такой, что с меня возьмёшь» — развёл руками.

Услышать такие слова было настолько невероятно, что Миреле замер, обхватив колени руками и глядя настороженно, как дикий зверёк, пойманный в лесу и принесённый в дом.   

— Да? — спросил он глупо, разрываясь между недоверием и радостью.

— Да, да, — снова рассмеялся Ихиссе. — Ты вызываешь желание оберегать и опекать.

Он подошёл ближе и потрепал Миреле по волосам.

«Неужели это правда?! — потрясённо думал тот. — Так он всё время чувствовал ко мне симпатию, а я этого и не замечал, принимал за равнодушие?..»

Комната поплыла у него перед глазами ещё раньше, чем Ихиссе разлил «кансийский фейерверк» по бокалам и сунул в каждый из них по горящей тростинке. Миреле думал, что огонь тотчас погаснет, но этого не произошло — содержимое бокала вспыхнуло многочисленными искрами, а пламя начало ровно пылать над его поверхностью, как будто это была не жидкость, а горючий материал.

— Ага, удивился! — удовлетворённо заметил Ихиссе, глядя на его округлившиеся глаза. — Видел когда-нибудь такое, нет? Мне это подарила моя любовница… она имеет доступ к жрицам, а у них есть столько презабавных штучек. Чего там только нет, мой друг, если бы ты только мог увидеть! В результате мы отлично развлекаемся.

Он опустился рядом на постель и, хлопнув Миреле по спине, так и оставил руку лежать на его плече.

Выглядел он донельзя довольным — как фокусник, который устраивает шутки на потеху толпе гостей и безумно радуется чужому изумлению.

Миреле же, тем временем, решал сложный вопрос: придвинуться к нему ближе, чего ему очень хотелось, или же оставить всё, как есть? Он испытывал некоторую неловкость, ощущая руку Ихиссе на своём плече, и в то же время это ощущение — близости и тепла чужого тела — было таким непривычным и сладостным, что у него кружилась голова.

Ихиссе протянул ему стакан с «фейерверком».

Миреле выпил всё залпом, и горло обожгло, а картинка перед глазами окончательно расплылась, но в то же время с его плеч как будто упал тяжёлый груз — нет, он не разрешил своих сомнений и не получил ответов на вопросы, но это неожиданно перестало иметь какое-либо значение.

— Эй, полегче, полегче, — смеялся рядом Ихиссе, и от его смеха было тепло и хорошо. — Нельзя же так сразу, тебе плохо станет!

Некоторое время спустя Миреле обнаружил, что сидит вплотную к нему, положив голову ему на плечо — вопрос о том, придвигаться или не придвигаться ближе каким-то образом решился сам собой. Сквозь пелену, застлавшую его разум, пробивалась мысль, что он торопит события и, наверное, даже навязывается, но Ихиссе, судя по всему, не имел ничего против — он охотно обнял Миреле за пояс и притянул его к себе.

Они выпили ещё по одному бокалу.

После этого все проблемы окончательно исчезли.

— После того представления я так хотел сказать тебе и Ксае о том, что я восхищён, но не мог найти подходящих слов, — лепетал Миреле. — Вернее, я пытался, и ты, может быть, это даже помнишь, но, как всегда, выбрал неподходящий момент. Я такой неуклюжий, не только в танцах, но и вообще во всём… А потом боялся повторить свои слова, мне казалось, я буду выглядеть смешно. Ты казался мне таким равнодушным, таким погружённым в свои дела, что я не решался…

— Ты всегда мне нравился, — отвечал Ихиссе и гладил его по волосам. — Но пойми… это всё Ксае. Из-за него я не могу быть самим собой, он меня во всём сдерживает… ограничивает. Чёртов Ксае. Будь проклят день, когда я с ним связался. Нет, не будем сейчас о Ксае. Не хочу. Ты такой милый.

В какой-то момент Миреле обнаружил, что они находятся в горизонтальном положении. Он лежал на спине, а Ихиссе — сверху, продолжая обнимать его, гладить по волосам, даже целовать в щёки. От этого было немного неловко, но в целом же оказаться в чужих объятиях было таким блаженством, с которым ничто не могло сравниться. Миреле лежал, полуприкрыв глаза, пьяный от счастья гораздо больше, чем от «фейерверка», и боялся только одного — что всё это закончится. Что он перестанет чувствовать тепло чужих объятий, купаться в чужом внимании и снова окажется в одиночестве, окружённый молчанием и безразличием.

Не зная, как выразить переполнявший его восторг, Миреле протянул руки и принялся перебирать индигово-синие пряди, накрывшие их обоих подобно пологу из драгоценных нитей.

— Ну… пожалуйста, — вдруг выдохнул Ихиссе куда-то ему в ухо. — Мне так это нужно.

Он давно уже лежал на Миреле всем своим весом, и тому было тяжело дышать, но это было чем-то вроде приятной боли, он готов был терпеть и дальше. Смысл обращённых к нему слов он понял не очень хорошо, но это и не было особо важно — он готов был сделать, что угодно, только бы Ихиссе и дальше продолжал относиться к нему с такой же лаской.

Тот, тем временем, развязал на нём одежду, и Миреле испытал новое для него ощущение — прикосновение кожи к коже.

— Так… теплее, не правда ли? — выдохнул Ихиссе, прижимаясь к нему всем телом.

Миреле и без того было тепло, даже очень жарко, но он не имел ничего против. Он обнял Ихиссе, уткнувшись лицом ему в плечо, и больше всего хотел бы заснуть в такой позе — наслаждаясь чужим теплом. Однако Ихиссе явно не разделял его намерений: он не мог лежать спокойно, всё время шевелился и шевелил Миреле, переворачивал его, перекладывал ему руки и ноги — как будто в куклу играл.

У Миреле, находившегося в полузабытье, не было сил ни сопротивляться, ни спрашивать о чём-то, ни даже просто засмеяться — хотя ему было смешно. Наконец, Ихиссе затих, тяжело и жарко дыша ему в шею.

Потом Миреле почувствовал боль — тупую, сильную и приходящую извне. Осознание не то чтобы пришло к нему в тот же миг, но, как ни странно, он почти не удивился — только широко открыл глаза. Ответного взгляда он не получил — глаза Ихиссе были закрыты, улыбка казалась почти измученной — как у человека, который долгое время изнывал от жажды и, наконец, получил глоток воды. Он нависал над Миреле, опираясь на вытянутые руки; синие пряди прилипали к взмокшему лицу, к золотистой коже, цветастый халат был наполовину спущён с такого же взмокшего, лоснящегося плеча.

Миреле следил за тем, как меняется выражение лица Ихиссе — от мучения до напряжения и, затем, почти непереносимого блаженства — не обращая внимания на собственные ощущения. Ни одной мысли по поводу того, что происходило, у него в голове не было.

После того, как всё это закончилось, Ихиссе с протяжным стоном повалился на него, а потом перекатился на другой бок и почти моментально заснул. Миреле продолжал лежать на спине, слушая, как дождь барабанит по крыше —  ливень уже прекратился, но отдельные капли продолжали падать, тяжело ударяясь о черепицу. И эта картина — капля, разлетающаяся с громким всплеском на тысячу мелких брызг — представлялась Миреле так отчётливо, так детально, что его слегка подтряхивало.

Наконец, у него достало сил запахнуть на себе халат. Ему хотелось укрыться полностью, но кровать по-прежнему была застелена, а сил на то, чтобы вытаскивать одеяло не оставалось — он ограничился тем, что съёжился под тяжёлым одеянием из лазурного шёлка, подтянув к груди колени. Но уснуть всё равно не получалось.

Несколько минут спустя Миреле перевернулся на бок и, придвинувшись к Ихиссе, осторожно положил руку ему на пояс. Тот что-то промычал во сне, однако не попытался отодвинуться. Тогда Миреле глубоко вздохнул и смог уснуть в таком положении, как ему хотелось с самого начала — прильнув к чужому телу и греясь его теплом.

Когда он открыл глаза, за окном уже ярко светило солнце, и он был один.

Приподнявшись на постели, Миреле обвёл мутным взглядом комнату. Выглядела она довольно неприглядно — разбросанная одежда, пустые бокалы на полу, вечное блюдо с недоеденными фруктами; даже лёгкие занавески, казалось, висели как-то криво и создавали ощущение неряшливости, вечной спешки, пренебрежения к самому понятию аккуратности.

Эта была комната Ихиссе, и это был он сам — как если бы дух можно было вынуть из тела и воплотить в обстановке помещения: в расположении мебели, в деталях интерьера, в украшениях. Украшений, кстати, было очень много — бесчисленные безделушки, статуэтки Великой Богини и, наряду с ней, демона Хатори-Онто, засушенные цветы, картины, салфетки с вышивкой. Несмотря на то, что всё это было заметно дорогим, ощущения роскоши не возникало — вероятнее всего, виноват был слой пыли, лежавший на всех без исключения предметах. Иногда, раз в пару месяцев, на Ихиссе нападало желание прибраться, и тогда он, горя энтузиазмом, хватал замысловатое приспособление из перьев какой-то экзотической птицы — использовать обычную тряпку казалось ему слишком пошлым. Однако хватало его ненадолго, и разница между той частью комнаты, которая подвергалась уборке, и той, которая оставалась нетронутой, состояла лишь в толщине слоя пыли.

Единственным исключением из этого правила была одежда — свою одежду Ихиссе берёг и очень о ней заботился. 

Миреле вздохнул и зарылся лицом в лазурный халат с павлинами, который всё ещё был на нём. От тяжёлой ткани исходил слабоватый аромат духов, больше, чем что-либо, напоминавший об Ихиссе, и грудь сдавило от внезапной тоски. Миреле смутно помнил о том, что произошло вчерашней ночью, и не был уверен, что это ему понравилось, но что сделано — того не вернёшь.

Сейчас он тосковал по своему… любовнику — да, вероятно, это так следовало называть. Ему хотелось, чтобы Ихиссе поскорей вернулся, улыбнулся ему, погладил, как вчера, по волосам и обнял. Если после этого повторится то, что было ночью — ну, что ж. В конце концов, сначала — когда они просто обнимались — это было очень хорошо, но он даже не успел толком насладиться, потому что был пьян и едва соображал. Миреле хотелось почувствовать всё то же самое, находясь в ясном состоянии рассудка.

В углу комнаты он увидел листы с репликами своей героини, которые, вероятно, выронил или отложил в сторону после того, как Ихиссе затащил его в комнату. Он поднял одну из страниц и пробежал по ней взглядом, но воспоминания о первой «репетиции» были ещё более смутными, чем ощущения от первой ночи, а уж от прежнего энтузиазма, которым он горел несколько месяцев подряд, и вовсе не осталось следа. Всё это казалось происходившим в какой-то другой жизни, принадлежавшим другому человеку, и Миреле едва мог представить, что каждый вечер таскался, не уставая, в библиотеку, сидел над книгами и размышлял над своей будущей ролью.

Всё, о чём он мог думать теперь, был Ихиссе.

Но Ихиссе не было, и дом пустовал — вероятно, все ушли на утреннюю репетицию, а его, Миреле, попросту не смогли добудиться. Теперь ему как пить дать предстояло выслушать уничтожающий выговор за пропуск, но он старался об этом не думать. Еле заставив себя переодеться, он принялся бродить по дому, прижимая к груди свёрнутый халат с павлинами и не в силах взяться хоть за какое-то дело.

Несколько раз он натыкался на разные предметы, принадлежавшие Ихиссе, и тогда ему казалось, что сердце вовсе разорвётся от невыносимой, накатывавшей волнами тоски. Он тосковал так, как будто его любимый человек умер, или им пришлось навек расстаться, хотя и понимал, что Ихиссе всего лишь пошёл на репетицию. Время же, как назло, тянулось невероятно медленно: даже в самые первые дни здесь, когда у Миреле не было ни книг, ни других занятий, и он коротал вечера, разглядывая из окна сад, у него не появлялось такого мучительного ощущения, что каждая минута тянется, как минимум, час.

Когда выносить всё это и дальше стало совершенно невозможно, Миреле решил принять ванну. Купальня была расположена в саду, и он вышел из дома босиком, так и не в силах расстаться с лазурной накидкой, всё ещё хранившей запах другого человека. Он остановился, как-то особенно остро ощущая теплоту камней под босыми ногами, каждую неровность их гладкой поверхности, каждую травинку, пробивавшуюся сквозь трещину и щекотавшую пятку. 

Чёткость этих ощущений особенно контрастировала с дурманом, царившим в голове Миреле. Ему казалось, что он может понять сейчас весь мир, суть всех тайных процессов, происходящих в стволах деревьев, в подземных недрах, в коконе гусеницы, которая готовится стать бабочкой, — но только не самого себя, подхваченного обрушившимся на него чувством, как лавиной.

Он побрёл дальше, распахнул резные двери, ведущие в купальню, и наполнил мраморный бассейн водой, собственноручно таская её из большой бадьи, стоявшей в саду. Подогревать воду не требовалось — она и так уже была нагрета солнцем, и Миреле, раздевшись, скользнул неё, как в прохладный омут.

Изумрудно-зелёные блики скользили, танцуя, по гладким стенам.

Купальня была небольшой, и они всегда мылись по одиночке — соседи его порой по много раз на дню, и Миреле всегда это удивляло, но сейчас он подумал, что, быть может, они использовали купальню не столько для того, чтобы принять ванну, сколько чтобы побыть в одиночестве и поразмышлять — думалось в этой прохладной темноте легко. Он закрыл глаза и прижался щёкой к мраморному бортику, думая о том, что точно так же здесь лежал Ихиссе — всего лишь день назад. По другой его щеке скользил солнечный луч, пробивавшийся сквозь приоткрытые двери, и прикосновение его было ласковым, как поглаживание чужих пальцев.

На границе полусна и яви Миреле думал о том, что совсем скоро снова увидится с Ихиссе, и хотя никаких сомнений в этой встрече у него не возникало, она представлялась ему такой же невероятной, как если бы ему предстояло своими глазами лицезреть Великую Богиню. Тоска, разрывавшая ему сердце, наконец, отступила, как будто подчиняясь успокаивающему действию воды, и на её место пришло ощущение незамутнённого, беспредельного, выходящего за грань человеческого восторга.

Миреле не смог бы долго выносить этого чувства — ещё несколько мгновений, и оно вырвалось бы из него вместе с душой, оставив бездыханную оболочку тонуть в наполненном водой бассейне. Но этого не произошло — двери распахнулись, и в купальне появился человек.

В первое мгновение показалось, что это Ихиссе, и Миреле вскочил на ноги, но когда ослепившее его солнце вновь скрылось за дверями, он увидел, что это Лай-ле.

Передвигался тот как-то странно — еле полз, как больной или раненый человек.

— О, Великая Богиня, — проговорил он, разглядев Миреле. — Ты-то что здесь делаешь… В такую рань…

В голосе его не было раздражения — только какое-то невероятное измождение; даже не усталость, а абсолютная опустошённость. Счастливому человеку всегда хочется делать счастливыми других, и Миреле почувствовал желание помочь ему, тем более что он всегда чувствовал к Лай-ле, с его меланхолией, некоторую внутреннюю близость.

Он выскочил из бассейна и замер, вдруг сообразив, что обнажён.

Видимо, это открытие и связанные с ним чувства отразились на его лице, потому что из горла Лай-ле вырвался какой-то хрипловатый, удивлённый смешок.

— Хатори-Онто, да кто здесь стесняется друг друга, — пробормотал он, глядя на Миреле из-под тяжёлых, опухших век, выдававших бессонную ночь.

Но Миреле не был уверен, что именно стесняется. Что-то другое было в охватившем его чувстве — может быть, нежелание, чтобы кто-нибудь другой видел его таким, кроме Ихиссе. Прежде он никогда такого не испытывал и не знал, есть ли в этом что-то правильное, однако поспешил взять один из лёгких льняных халатов, всегда висевших в купальне на тот случай, если кто-нибудь не захочет одевать на влажное тело обычную одежду.

Взгляд его скользнул по халату с павлинами, аккуратно сложенному на одном из бортиков бассейна — во время купания Миреле время от времени подплывал к нему, чтобы прижаться к ткани лицом — и он зарделся, однако Лай-ле, судя по всему, не обратил на одежду Ихиссе никакого внимания.

С глухим стоном он опустился — почти повалился — на пол и, вытащив из широкого рукава какой-то свёрток, бросил его рядом.

Миреле стоял рядом и подбирал выражения, в каких следует осведомиться о его самочувствии и попытаться предложить помощь.

Лай-ле, больше не обращая на него внимания, развернул свой свёрток и, вытащив из него длинную трубку, принялся набивать её каким-то веществом из стеклянной банки. Дыхание его при этом становилось всё более тяжёлым, движения были торопливыми и неаккуратными, по лицу текли капли пота, зубы стучали, как от сильного холода. Миреле на мгновение испугался — ему показалось, что сосед по-настоящему задыхается.

Но это мгновение прошло. Лай-ле зажёг трубку при помощи «волшебного огня» и дрожащими пальцами сунул её в рот. Сделав несколько затяжек, он замер, перестав дышать. А потом издал такой же мучительно-сладострастный стон, как Ихиссе ночью,  получивший то, чего он так отчаянно жаждал.

Он повалился на пол с выражением бессмысленного блаженства на лице, прижимая трубку к груди, как самое драгоценное в мире сокровище.

Купальню наполнил голубоватый дым.

— Светлосияющая Аларес, — пробормотал Лай-ле, прикрыв глаза. — Наконец-то.

Миреле смотрел на него, застыв.

Всё вдруг получило исчёрпывающее объяснение — и меланхолия, и томный вид, и бессонные круги под глазами.

Наркотик — а вовсе не любовь, и не печаль, и не попытка самоубийства, которую Миреле подозревал в соседе.

Взгляд тёмно-золотистых глаз, сейчас помутневших и казавшихся коричневыми, как вода в дождевой луже, заскользил по купальне и остановился на Миреле. В первое мгновение Лай-ле выглядел так, как будто только что его заметил. Потом он дёрнулся, скривил губы и снова замер.

— Хочешь? — спросил он обречённо, дотронувшись пальцами второй руки до своей драгоценной трубки.

Миреле покачал головой, и на лице Лай-ле отразилось явное облегчение. Он устроился на полу удобнее, подперев голову рукой, и снова затянулся.

«Ну и глуп же я», — впервые подумал Миреле, выйдя из купальни.

Несколько мгновений спустя он застыл в тени веранды, снова услышав то, что слышал вчерашним вечером — ругань и крики, несшиеся из павильона. Даже не осознанное намерение, а некий инстинкт заставил его бесшумно проскользнуть в дом и, прокравшись по коридору, остановиться там, где слова становились различимы.

— …полгода был тебе верен! — в голосе Ихиссе были слышны истерические нотки. — Кого ты из меня хочешь сделать, мужа аристократки, которому полагается смертная казнь за измену?! Что ты от меня требуешь, это моя природа, я не могу по-другому, мне нужны время от времени развлечения! Ты постоянно ограничиваешь меня во всём, я не могу так больше, я задыхаюсь в твоём обществе! Я актёр, слышишь? Актёр! И ты, между прочим, тоже.

На некоторое время в комнате воцарилось молчание.

А потом в коридоре появился Ксае — так неожиданно, что Миреле не успел отпрыгнуть в сторону или хотя бы попытаться сделать вид, что он только что вошёл.

Ксае смотрел на него, прищурившись, и от этого взгляда внутри всё леденело. Миреле умом понимал, что нужно уходить, а ещё лучше, бежать, сломя голову, но не мог заставить себя сделать и шага — так, наверное, мог бы чувствовать себя человек, гуляющий по бамбуковой роще и наслаждающийся природой и вдруг столкнувшийся с разъярённым тигром.

В первое мгновение он думал, что его вина заключается лишь в том, что он услышал то, что не предназначалось для его ушей. Смысл услышанных слов странным образом не доходил до его сознания — точнее, Миреле понимал, но всё ещё не связывал фразы с человеком, который их произносил.

— Ты-то мне и нужен, — удовлетворённо кивнул Ксае и, схватив его за шиворот, потащил в комнату.

Миреле как-то разом весь обмяк — он не мог не то что сопротивляться или попытаться вырваться, но даже пошевелить рукой.

Ксае швырнул его на середину комнаты, как куль с рисом, и он так и остался на полу, съёжившись и беспомощно хлопая глазами, вытащенный из темноты на свет. Занавески были сорваны с окна и валялись рядом в пыли — солнечный свет врывался в комнату ослепительными потоками.

В этом свете глаза и волосы Ихиссе казались какими-то нестерпимо синими — так сияет в летний полдень морская гладь, на которую невозможно смотреть, не заслонив лицо рукой.

Увидев Миреле, он чуть прикрыл глаза.

— Великая Аларес, — сказал он несколько измождённо, как человек, который знает, что произойдёт и не имеет ни возможности, ни особого желания это предотвращать, но, по крайней мере, готов выразить своё негодование. — Только давай без смертоубийства, а?

Миреле хотел было отползти в сторону, но по-прежнему не мог совладать со своим телом. Липкий страх, обездвиживающий, лишающий рассудка, просачивался в него, как вода — в продырявленную лодку.

Когда на него обрушился первый удар, он совсем потерял голову — а вместе с ней представления о достоинстве и мужестве.

— Я ведь не знал, — лепетал он, оправдываясь и пытаясь прикрыть от ударов хотя бы лицо. — Я не знал, что вы вместе!.. В чём моя вина?

— Может, всё-таки не надо? — снова попытался Ихиссе, но без особого энтузиазма. У него был голос человека, который говорит заученные наизусть слова, не особенно вдаваясь в их смысл.

Ксае замер, сжимая волосы Миреле в кулаке.

— Хочешь быть на его месте? — осведомился он с холодной усмешкой, странно контрастировавшей со взглядом, полыхавшим безумной яростью. — Давай, я отпущу его, и это ты будешь здесь. Да?

Ихиссе прикрыл глаза.

— Нет, — сказал он голосом, лишённым всякого выражения.

— …как я мог знать, ведь у вас обоих были возлюбленные, мне никогда и в голову не могло прийти… — продолжал лепетать обезумевший от ужаса Миреле.

Тут даже Ихиссе, теоретически занимавший его сторону, не выдержал.

— Ты и в самом деле такой дурак или только прикидываешься? — спросил он, истерически смеясь.

Пренебрежение в его голосе было больнее, чем пощёчина. Миреле замер, перестав закрывать лицо, и тут же получил удар такой силы в переносицу, что в голове зазвенело, а тело стало невероятно лёгким, так что казалось — ещё немного, и можно воспарить в воздух.

— Ты его изуродовать хочешь? — донёсся до него, как сквозь толщу ваты, голос. —  Чтобы я на него больше никогда не клюнул?

— Да мне плевать, — последовал чудовищно спокойный ответ. — Мне на него вообще плевать.

Солнце лилось сквозь окна, и свет его был таким болезненно-ярким, таким невыносимо-ослепительным, что хотелось сорвать его с небес и швырнуть вниз — в разверзшуюся чёрную пропасть, открывающуюся прямо в Подземный Мир. Пусть горит там, среди адовых огней, и пусть все демоны, во главе с Хатори-Онто, потешаются над его сиянием — круглое светящееся колесо, которое катится по небу с бессмысленной улыбкой. Но не вечно ему кататься — нашёлся кто-то, кто разворотил перед ним дорогу, и оно рухнуло вниз с невероятной высоты.

А мир пусть проглотит тьма.

…Следующим, кого увидел Миреле, был Лай-ле.

У него была походка пьяного человека, однако взгляд казался вполне осмысленным. Он был в сознании, только как будто бы видел перед собой совсем не то, что видели другие. Но Миреле он заметил — быть может, они сейчас пребывали в одном и том же мире, одинаково одурманенные, но разными иллюзиями.

— Ты что, правда спал с Ихиссе? — спросил Лай-ле, придерживаясь рукой за стену и глядя на него сверху вниз. — Ну ты даёшь.

Миреле лежал на полу в луже чего-то липкого — может, крови, а, может, рвоты, и даже не пытался приподняться.

Лай-ле казался ему каким-то полупрозрачным — светящийся призрак, наполненный голубоватым дымом, который он с таким наслаждением вдыхал в купальне.

— Ихиссе — известная …, — продолжил тот, ввернув крепкое словечко. — После того, как Ксае полгода назад чуть не зарезал одного из его любовников, все здесь держатся от него подальше. Так что хоть он и готов кидаться на каждого, как собака во время течки, но у него просто нет возможности. Поверить не могу, что, наконец, нашёлся идиот, который… Ты что, совсем не замечаешь ничего вокруг себя?

 

***

В следующий раз Миреле довелось увидеть солнечный свет два месяца спустя, когда осень была в самом разгаре.

Он появился на аллее и обвёл взглядом знакомо-незнакомый сад — казалось, что в последний раз он был здесь лет десять тому назад. Или, может быть, в далёком детстве, когда все предметы кажутся гораздо больше, чем есть на самом деле, так что потом, увиденные во взрослом возрасте, они вызывают смешанное чувство удивления, печали и разочарования.

Это был тот самый сад, но в то же время совсем другой. Впечатление усиливалось от того, что все деревья были в багряном и золотом уборе — зелёному цвету здесь совершенно не осталось места. Это казалось каким-то неестественным — как будто на давно знакомой картине, всю жизнь висевшей на соседней стене, кто-то взял и перекрасил цвета.

Миреле сделал несколько шагов и остановился, чтобы отдохнуть — ходить ему всё ещё было тяжело, и переломы срослись не окончательно. Со стороны казалось, что он любуется листопадом, но он был далёк от этой мысли — ветер, дувший ему в лицо и бросавший под ноги золотисто-оранжевые и багряно-алые листья, был для него таким же испытанием, как и очередные несколько шагов по аллее, как горбатый мостик, перекинутый через вытекающую из пруда речку, как каменная лестница с десятью ступенями. Испытанием, которое следовало преодолеть.

Отдышавшись, он двинулся дальше. Осенний пейзаж вызывал у него мало чувств, хотя он и созерцал его с отрешённым видом в те минуты, когда вынужден был снова замереть, морщась от боли — у него были сломаны два ребра.

Пройдя по берегу пруда, он свернул на одну из боковых аллей, уводившую вглубь сада и совершенно занесённую листьями. Там ему встретился Алайя, судя по всему, наслаждавшийся именно тем, чему так мало значения придавал его ученик — любованием осенним садом.

— Госпожа уже разрешила тебе прогуливаться? — спросил он, всматриваясь в лицо Миреле с пристальным равнодушием.

— Да, — сказал тот, глядя сквозь него, как сквозь прозрачную картинку.

Алайя молчал, о чём-то думая, Миреле не двигался с места.

— Как только окончательно поправишься, я переселю тебя в другой павильон, — решил, наконец, Алайя. — Да, и можешь появляться на вечерних репетициях.

Услышав это, Миреле удостоил его взглядом. История о том, что произошло, облетела весь квартал со скоростью ветра, и каждый знал её во всех подробностях. Чтобы не ловить на себе чужие взгляды, Миреле предпочитал вообще не смотреть по сторонам — он глядел только прямо перед собой, сжав губы и чуть прикрыв глаза, отчего выражение его лица казалось надменным и презрительным, точь-в-точь как у Алайи. Миреле было безразлично, что тот к нему испытывает: жалость, снисхождение или желание пристроить бесполезного новичка хоть куда-то, пока он непригоден для танцев, но возможность вновь приходить на драматические репетиции казалась справедливым приобретением в обмен на цену, которую он уплатил.

Так и должно было быть, и Миреле не чувствовал благодарности.

Впрочем, скорее всего, Алайя сделал это не из возвышенных побуждений, а из присущих ему вредности и мстительности — услышанные в полубеспамятстве разговоры помогли Миреле понять, что они с Ксае были давними врагами. На последнего, с его каменным лицом и самообладанием статуи, вряд ли могли действовать уничтожающие выговоры и насмешки, и Алайе приходилось довольствоваться другими методами — например, поддерживать тех, кто вступал с Ксае в открытое противоречие.

Так что теперь они с надменным учителем были вынужденными союзниками, и это таило в себе многочисленные преимущества, но сейчас Миреле едва заставил себя поклониться ему и двинулся дальше. Он решил, что пройдёт с начала и до конца четыре аллеи — ни шагом меньше — и никакая боль не могла заставить его отступить от намеченного плана.

Неделю или полторы спустя он уже чувствовал себя настолько лучше, что вопрос о переезде был решён — комната, в которой Миреле провёл в одиночестве почти два с половиной месяца, требовалась для других больных. Ему же предстояло вернуться в свой прежний дом за вещами и переселиться в другой павильон, расположенный в противоположном конце сада.

— Если хочешь, я попрошу кого-нибудь сопроводить тебя, — предложил Алайя с присущим ему безразличием в голосе, так что трудно было верить в его искреннее желание помочь.

— Нет, спасибо, не надо. Я могу и сам, — коротко ответил Миреле.

Не то чтобы он больше не боялся Ксае, но что-то подсказывало ему, что тот не станет нападать на него два с половиной месяца спустя, безо всякого нового повода, на глазах у всех.

Предоставлять же ему повод Миреле не собирался. Пока что.

Перед тем, как выйти на улицу, он тщательно оглядел самого себя в зеркале. Сломанный нос сросся не слишком ровно, отчего на нём образовалась горбинка, а левую бровь пересекал выпуклый шрам, лишивший её части растительности — это Ксае вдавил его лицом в осколки вазы — но Миреле даже не собирался всё это прятать.

Наоборот, он зачесал волосы в высокий хвост, открывая лоб, и смотрел на самого себя с чувством, напоминающим удовлетворение. От прежней его красоты, которая, надо думать, и заставила Ихиссе произнести слова: «Ты такой милый» не осталось и следа — помимо нанесённых увечий, с лицом Миреле произошли и другие изменения: щёки запали, скулы выделялись очень чётко, и приобретённая угловатость черт совсем ему не шла.

Для другого актёра подобные изменения во внешности стали бы роковыми, но Миреле верил, что сможет извлечь из них определённую выгоду, и ему оставалось только порадоваться, что он так долго тянул с тем, чтобы выбрать себе образ.

Теперь этот вопрос был, по всей вероятности, решён.

Криво усмехнувшись, Миреле затянул потуже пояс своего тёмного однотонного одеяния — только ярко-лиловая прядь в волосах нарушала гегемонию коричневого цвета в его облике, но он, поразмыслив, не стал прятать и её.

«Всё, что у тебя есть, можно обратить в собственную пользу, — думал он, пристально глядя в глаза собственному отражению, как будто хотел испепелить его взглядом. —  И всё, чего у тебя нет — тоже».

Завершив приготовления, он вышел в окончательно облетевший сад и отправился по знакомой дороге.

Напротив дерева абагаман, ничуть не изменившего свой облик и всё так же простиравшего тёмно-розовые ветви, украшенные фиолетовой кроной, над грудой опавших листьев, Миреле ненадолго остановился, смотря перед собой с таким же отрешённым безразличием, как во время своей первой прогулки по осеннему саду.

Он ничего не чувствовал и не думал, но что-то всё-таки не позволило ему просто пройти мимо, не удостоив деревце своим вниманием.

Это было нечто вроде знака или обряда, смысла которого он сам не понимал. Быть может, это было как-то связано с предыдущей жизнью — той, от которой у Миреле не осталось ни одного воспоминания.

Он увидел Ксае сразу же, как только открыл калитку и вступил в садик, окружавший павильон — тот работал возле клумбы, подвязывая ветви какого-то кустарника: актёрам не полагалась иметь слуг, и большую часть работ приходилось выполнять самостоятельно. 

Подавить моментально всколыхнувшийся, инстинктивный страх всё-таки не удалось, но Миреле смог ничем себя не выдать. Он остановился, выпрямив спину и глядя на Ксае из-под наполовину опущенных ресниц — со всем презрением, на которое только был способен.

Тот отвечал ему прямым, ничего не выражающим взглядом. Ветер развевал его длинные ярко-алые волосы, сейчас, в окружении осеннего пейзажа, смотревшиеся чуть более органично, чем летом. Всё-таки облик Ксае, когда он был не на сцене, удивительно ему не шёл.

«Я физически слабее, и ты можешь, при желании, прихлопнуть меня, как бабочку, — думал Миреле. — С этим ничего не поделаешь. Но, с другой стороны, у меня нет любовника-шлюхи, который готов изменять мне со всеми подряд, и которого я не в силах  бросить, потому что — какая незадача — люблю его и не могу ничего с собой поделать. Так что кто из нас более жалок — это ещё большой вопрос».

Он зло усмехнулся, чувствуя внутреннюю победу.

Ветер сорвал с веток несколько остававшихся на них листьев, и они с шуршанием полетели под ноги Ксае.

— Я за вещами, — сказал Миреле, стараясь говорить холодно и спокойно.

Однако голос его, подхваченный ветром, прозвучал по-мальчишески звонко — Миреле услышал его как будто со стороны и вздрогнул, словно до него донеслись обрывки  прежде любимого, но почти позабытого напева.

Ксае пожал плечами, и Миреле прошёл мимо него, чувствуя, как по спине стекают струйки холодного пота, однако внешне оставаясь абсолютно равнодушным.

В доме, к счастью, никого не оказалось.

Миреле принялся собирать вещи с большей поспешностью, чем ему бы хотелось. Впрочем, вещей было немного — сказать по правде, он пришёл сюда ради единственной из них: свитков с выписанными из книги сценами. Это была работа, которую он проделал, и она не должна была пропасть — он не собирался позволить Ксае и Ихиссе отобрать у него ещё хоть каплю того, чем он обладал.

Он боялся того, что его записи просто выбросят, но они оказались сложены — без особой аккуратности, так что выражение «свалены в кучу» подходило, наверное, больше — вместе с одеждой на кровати Миреле. Тот сложил их в книгу из библиотеки, завернул все собранные вещи в покрывало и вышел, прижимая свёрток к груди.

Ксае всё ещё работал в саду, даже не потрудившись переодеться — вид человека в цветастом шёлковом халате и с мотыгой в руках казался смешным и странным.

«Тебе ведь плевать на цветы, которые здесь растут, — мысленно сказал ему Миреле. — Это Ихиссе они нравятся, но сам он слишком ленив и слишком любит свои белые руки, чтобы пачкать их в земле. Ты делаешь за него всю грязную работу и выполняешь все его капризы, а ещё вынужден каждый вечер сторожить, как бы он не пошёл налево. Ты по-настоящему жалок».

Ксае как будто услышал и поднял голову.

— Надеюсь, ты выучил свой урок, — сказал он холодно.

Миреле передёрнуло.

«Твоя очередь будет следующей», — подумал он, стиснув зубы, и усилием воли заставил себя не ускорять шаг.

Возле «лазарета» — павильона, в который переносили заболевших или раненых, он ненадолго остановился, чувствуя что-то, слабо напоминающее сожаление. Это место нравилось ему, хотя и внушало оторопь одновременно — внутри была очень простая и строгая обстановка, ни следа от ярких, кричащих цветов, которыми был полон весь квартал, ни единого украшения, исключая статуэтку Великой Богини на небольшом алтаре.  Это место должно было быть под стать женщине, которая его посещала.

Во время своей болезни Миреле впервые увидел жрицу.

Он знал, что императорским манрёсю была положена врачевательница; два раза в месяц, помимо срочных случаев, служительница Богини приходила в квартал, чтобы осмотреть актёров, но Миреле всячески избегал этих встреч, потому что боялся и стеснялся. Остальные относились к ним, как к очередному развлечению. Судя по разговорам, которые велись, всегда находился кто-то, кто пытался смутить жрицу непристойными шуточками или двусмысленными намёками. Каждый раз — безуспешно, но это актёров не останавливало.

— Говорят, для жриц обязанность посещать и лечить актёров считается одной из самых неприятных, и каждая старается её избежать, — слышал Миреле от кого-то. — Меж тем как я не понимаю. Разве это не прекрасная, к тому же совершенно официальная возможность полюбоваться на такое количество обнажённых тел, не нарушая обета воздержания? Где ещё жрице доведётся увидеть голого мужчину?

И говоривший пошленько хихикал.

Увидев жрицу, Миреле понял, насколько все эти разговоры далеки от истины. Лечившая его женщина была воплощением ледяной, далёкой чистоты — строгая, суровая, одетая в однотонное платье. На её лице никогда не появлялась улыбка, разве что при взгляде на статуэтку Великой Богини — тогда уголки её губ чуть приподнимались, как будто она вспоминала, кто она есть на самом деле, и насколько выше она того человека, к которому вынуждена прикасаться.

Контраст этих холодных прикосновений с другими прикосновениями, которые довелось испытать Миреле, был разителен. Но жрица нравилась ему — именно потому, что представляла собой полную противоположность тому месту, в котором он оказался, и тем людям, которые в нём жили.

Однажды — он лежал тогда в лихорадке, но температура немного спала, и сознание к нему вернулось — он не вытерпел и, перехватив руку, клавшую компресс ему на лоб, с силой сжал тонкие пальцы, пытаясь притянуть девушку к себе.

Та посмотрела на него холодно и без особого удивления.

— Даже не пытайся, — предупредила она довольно равнодушным тоном. — Я не буду жаловаться, но у тебя всё равно ничего не выйдет. Запомни это раз и навсегда.

Миреле понял, что она говорит правду.

Вероятно, презрение, которое гордые служительницы Богини питали к падшим созданиям, было настолько велико, что безо всякого усилия побеждало любой проблеск страсти, которая, быть может, ещё сохранялась в этих женщинах. Миреле с удивлением понял, что это, скорее, восхищает его, чем огорчает. Девственность, холодная чистота и полное отсутствие физического желания стали для него идеалом в противоположность беспорядочным связям и похоти, внушавшим отвращение.

— Как завоевать сердце женщины? — с трудом проговорил он, не отпуская руку жрицы.

При этих словах в её бесстрастном взгляде проскользнуло что-то, напоминающее удивление.

— Вам, актёрам, лучше знать, — промолвила она.

— Как добиться того, чтобы это она захотела завоевать моё сердце? — переиначил свой вопрос Миреле. — Я не хочу использовать приёмы, обычные для актёров. Бывает ли так, что в отношениях с покровительницей отсутствует постель?

— Актёр, решивший остаться девственником? Это что-то новенькое. — Жрица впервые за всё время усмехнулась. — Что ж, могу посоветовать и дальше держаться той же линии. Новое и оригинальное всегда привлекает внимание, даже если поначалу вызывает только насмешки.

Миреле думал об этих словах, направляясь к своему новому дому. Впрочем, это слово он не собирался использовать теперь даже в мыслях — Сад Роскоши и Наслаждений не был ему домом, а населявшие его люди — ни его друзьями, ни близкими. Всё, что от него требовалось — это как-то выжить в этом грязном месте, кое-как задрапированном цветастым шёлком.

Выжить для чего?

Он чувствовал, что в глубине души знает ответ на этот вопрос, но пока что предпочитал не размышлять над ним.

Новый павильон, в котором ему предстояло жить, было расположен гораздо ближе к основным постройкам — о чувстве уединённости предстояло позабыть, но Миреле, пожалуй, было всё равно: трепетность по отношению к присутствию рядом другого человека начисто испарилась из него.

Он прошёл внутрь, не бросив ни одного взгляда на своих новых соседей, не пытаясь с ними познакомиться, не обращая на них ни малейшего внимания. Чистые постельные принадлежности, как и в прошлый раз, обнаружились в шкафу; Миреле расстелил их в первом попавшемся свободном углу, не интересуясь ничьим мнением на этот счёт. Устроив себе постель, он отвернулся лицом к стене, спиной — к обитателям комнаты, и принялся читать книгу.

Разговор, надолго прерванный его появлением, возобновился, но в голосах соседей, так и оставшихся безликими, не было прежней непринуждённости. Миреле, не отрывая взгляда от страницы, усмехнулся: на этот раз ему не пришлось остаться незамеченным.

Когда в павильон принесли завтрак, он взял, не глядя, с общего подноса несколько блюд и, довольно быстро справившись с ними, вышел с посудой в сад. Когда он пристроил грязные тарелки в тазу возле хитрого приспособления из бамбуковых трубок, по которому текла вода, рядом появился один из его соседей — черноволосый юноша примерно его возраста.

Глядя, как Миреле пытается поправить трубки так, чтобы напор воды был сильнее, он поставил свою посуду рядом и предложил:

— Давай помогу, ммм?

Не дожидаясь ответа, он пристроился позади Миреле и, наклонившись, потянулся через него вниз — так что почти что лёг грудью ему на спину. Слова вырвались из Миреле раньше, чем он успел что-либо сообразить.

— Руки от меня убери, ты! — выдавил он с холодной яростью, со всей силы оттолкнув соседа.

Тот упал, не удержавшись на ногах, в траву, поглядел на Миреле, как на сумасшедшего, и, поднявшись, поспешил вернуться в дом.

Миреле снова присел на корточки, закрыв лицо от слепящего солнца руками. Он слушал, зажмурившись, тихий шелест осенних листьев, грустное стрекотание какого-то насекомого, мерный стук бамбуковой трубки, чуть покачивавшейся от ветра и ударявшейся о таз.

— Только попробуй ещё хоть раз до меня дотронуться, ублюдок, — проговорил он в никуда. — Убью.

 

~~~

 

Тем же вечером он отправился на репетицию.

Если раньше он просто терялся в толпе себе подобных, то теперь стоял, как будто окружённый невидимой стеной. Может быть, его сторонились из-за сплетен о произошедшем, а, может быть, самый его вид говорил о том, как мало он расположен к общению, но Миреле стоял в одиночестве в центре зала, в то время как остальные актёры кучковались по углам.

Он чувствовал на себе чужие взгляды, однако не обращал внимания, глядя только в листок, который держал в руках, и бездумно повторяя про себя слова роли. Это были слова, выписанные из книги — Миреле рассчитывал, что Алайя позволит ему читать какой угодно текст, но тот, появившись, не подтвердил его ожиданий.

— Каждому из нас приходится повторять один и тот же текст спустя определённые промежутки времени, — заявил он, сунув Миреле в руки тот же самый свиток, который привёл к его позору и бегству в прошлый раз. — Именно этот текст лучше всего свидетельствует от изменениях, произошедших в мастерстве. И чаще всего это та роль, которую актёр больше всего ненавидит, — добавил Алайя, усмехнувшись. — Я заставляю его исполнять её, пока он с ней не свыкнется и хотя бы отчасти не полюбит. Каждый об этом знает, но почему-то это помогает далеко не всегда. Многие всё равно предпочитают ненавидеть то, что делают, хотя им известно, что именно это и закрывает путь к освобождению. Но такова человеческая натура.

Он улыбнулся, снисходительно и высокомерно.

Но Миреле не собирался позволить ему смутить себя.

Развернув свиток, он перечитал уже знакомые слова, и тут его как будто ударило молнией — он понял, что должен и хочет сделать.

— Приди, о смерть. Пусть смоет кровь мои грехи, — проговорил он со сладострастием, представляя на своём месте другого человека.

Он прочитал текст роли, воображая, что это предсмертный монолог Ихиссе — осознавшего всю тщету своих легкомысленных стремлений, ощутившего пустоту своей никчёмной жизни, раскаявшегося в грехах, оставленного всеми любовниками, включая Ксае, нищего, больного и умирающего. Забегая вперёд, в дальнейшем оказалось, что это хороший метод — почти любого персонажа можно было каким-то образом ассоциировать с Ихиссе — герой становился его двойником или же противником, в зависимости от той судьбы, которая его ожидала, и Миреле мог получить удовлетворение хотя бы таким образом.

Алайя молча выслушал его и, ничего не сказав, позвал другого актёра. На следующий день он дал Миреле текст другой роли, и ситуация повторилась — он не хвалил его, но и не ругал, что, наверное, могло считаться хорошим знаком.

Миреле старался не думать о его реакции и предавался во время исполнений чистейшей, незамутнённой, сладострастной ненависти к Ихиссе — ему вновь казалось, что он воспаряет в небеса, как и во время самой первой репетиции в саду, но на этот раз крылья, должно быть, были чёрными, а не белыми. Впрочем, это не имело значения — леталось ему так же хорошо, а огонь, разожжённый злостью, наполнял его такой силой, что все возможные преграды казались по плечу.

Он научился получать удовлетворение от этого чувства, равного которому никогда не испытывал, но в один из дней Алайя остановил его нетерпеливым жестом.

— То, что ты умеешь выразительно читать монологи — это мы уже выяснили, — сказал он и поморщился, как будто ненароком высказанная похвала, пусть даже в таком завуалированном виде, бесконечно его раздражала. — Но у нас, увы, нет представлений для одного человека. Тебе придётся взаимодействовать с другими актёрами, а здесь твои успехи, боюсь, будут оставлять лучшего. Каи, иди сюда, и сыграйте вдвоём с ним сцену из «Пиона в ирисовом саду».

Миреле получил текст новой роли и, прочитав её, похолодел.

Это была фривольная пьеса о двух любовниках одной госпожи, которые в итоге, оказались в постели друг с другом. Официально она, разумеется, была запрещена к постановке, но многие знатные дамы питали тайную симпатию к подобного рода жанру и, задумывая развлечься с подругами, заказывали манрёсю сыграть на сцене «весеннюю любовь» — так это называлось.

К тому же, теперь во дворце негласно царил Хаалиа, известный своим свободным нравом и широтой во взглядах, и то, что раньше каралось суровым наказанием, процветало почти безо всякого прикрытия.

 «Пион в ирисовом саду», а также другие произведения, подобные ему, исполнялись актёрами императорской труппы регулярно.

Миреле почувствовал на своём плече чужую руку.

— Я хорошо знаю эту роль, а от тебя почти ничего не требуется, только изображать ко мне тайную влюблённость, — сказал ему актёр, которого Алайя назвал Каи. — Пошли.

Он толкнул его на середину зала и, продолжая обнимать, принялся нашёптывать на ухо какие-то нежные слова, от которых персонаж, изображаемый Миреле, должен был млеть и таять. Сказать, что Миреле был далёк от того, чтобы пытаться хорошо сыграть свою роль, было бы мало — все его силы уходили на то, чтобы заставить себя помнить, что он находится на репетиции, и сдерживать желание заехать Каи кулаком в зубы. Он стоял, неестественно выпрямившись в чужих объятиях, и по спине у него текли струйки пота — он весь взмок от своей бессильной ярости, не имевшей никакой возможности выхода.

— Эй, эй! — нетерпеливо закричал ему Алайя. — Вам ещё далеко до постельной сцены, которую ты, судя по твоей страстной дрожи, горишь желанием сыграть! Ты должен показать зрителям нежность, трогательную упоённость первой мечтой, страх поверить в то, что её исполнение возможно! Ты вообще понимаешь, что это такое? Ты когда-нибудь влюблялся? Находился в одной комнате с тем, кого ты любишь? Если ты и тогда стоял таким же неподвижным чурбаном и только метал глазами молнии, то понятно, почему твоё чувство осталось без взаимности!

Кровь стучала у Миреле в ушах, комната плыла перед глазами. Он не видел лица своего партнёра, однако продолжал чувствовать его липкие руки, скользившие по его спине на глазах у всех.

«Ненавижу, — чёрная ярость взрывалась в нём, подобно всплескам в гигантском котле с каким-то ядовитым варевом. — Я убью вас всех. Спалю этот квартал дотла».

Иногда эта мысль странным образом перемежалась другой, более спокойной и даже отстранённой: «Нужно как-то дотерпеть. Дождаться конца репетиции. Не срываться при всех. Суметь…»

Ему это удалось.

Комментарий учителя к его игре — точнее, её отсутствию — надо полагать, был особенно язвительным, но Миреле даже не пытался его услышать. Дождавшись, пока остальные актёры покинут зал, а они с Алайей останутся наедине, он глубоко вздохнул, выпуская на волю скопившуюся ярость, и швырнул бумагу с текстом роли на пол.

— Я больше никогда не буду играть сцены, подобные этой, — выдавил он. — Даже не пытайтесь меня заставить.

Тонкая, пшеничного цвета бровь поползла вверх, но в глазах Алайи удивления не было.

Он сказал именно то, что Миреле от него и ожидал.

— Мне наплевать, если текст роли задевает твои чувства и напоминает о том, что ты всеми силами пытаешься вытравить из памяти, — отрезал он. — Ты актёр. Когда ты выходишь на сцену, то забываешь о себе. Ты больше не чувствуешь свою собственную боль — только боль того, кого ты играешь. Тебя не существует. Если это значит убить себя в себе — то сделай это.

— Я не буду играть любовные отношения на сцене, — стоял на своём Миреле. — Никогда. И мне наплевать, что вы об этом думаете. Хотите — запрещайте мне приходить на репетиции.

В этом месте Алайя расхохотался.

— Не будешь играть любовные отношения? — повторил он. — Актёры продают свою любовь, если ты об этом до сих пор не знал. Актёр без покровительницы ничего не значит. Если ты решил дать обет воздержания, то рекомендую сразу идти в храм и проситься стать жрицей невзирая на то, что ты мужчина. Шансов на успех будет столько же, сколько и в квартале манрёсю без наличия знатной дамы, которая тебя поддержит.

Эти слова мало задевали Миреле, но почему-то именно на них он и сорвался.

— Знатная дама? — закричал он. — Я ничего не имею против знатной дамы и того, чтобы продавать ей свою любовь! Но только не нужно вовлекать меня в эту мерзость, которая царит в квартале, в этот ваш постыдный противоестественный разврат! Я не собираюсь ни участвовать в этих непристойных играх, ни изображать их на сцене, потому что ничего, отвратительнее этого, нет и быть не может! Мне крайне жаль, что теперь отменили наказание за участие в этой гадости, отменили по воле развращённого и самовлюблённого любовника Императрицы, который и сам не чужд подобных прихотей…

«Это я о Хаалиа, — вдруг промелькнуло в голове Миреле посреди этой тирады, как будто вмешался чей-то чужой бесстрастный голос. — О Хаалиа так говорю».

— …будь на его месте я, я бы ввёл за эту вашу «весеннюю любовь» и всё, что её касается, смертную казнь!

Он замолчал, тяжело дыша и выплеснув всю переполнявшую его ярость до последней капли.

Но ненадолго: почти сразу же ему пришли в голову все аргументы, которые сможет использовать против него Алайя. Сейчас тот скажет, что он сам будет первым из тех, кому отрубят голову за «весеннюю любовь» по новому указу Миреле-Который-Хотел-Бы-Быть-На-Месте-Хаалиа-Но-Никогда-Не-Будет, приплетёт про влюблённость, припомнит ему все трепетные чувства…

«Я желал обычной человеческой теплоты! — мысленно отметал он пока ещё не высказанные обвинения. — Во мне не было ни малейшей капли этой гадкой похоти, которой переполнены вы все! То, как использовали моё неведение…»

На этом месте Миреле почувствовал себя так, как будто в забытьи сорвал с себя бинты и со всего размаху заехал рукой по едва начавшей подживать ране. 

Прекратив внутренние монологи, он сосредоточился на том, чтобы собрать в себе всю злость и направить её против Алайи, когда тот захочет высказаться в своей обычной уничтожающей манере.

Он стоял и прожигал учителя глазами, готовясь ответить ударом на удар и победить если не остротой насмешки, то хотя бы силой ярости, но того, чего он ждал, не произошло.

Алайя ничего ему не ответил и только усмехнулся — или даже улыбнулся, отстранённо и как будто бы с долей горечи. Впрочем, последнее предположение Миреле отбросил сразу же, как только оно у него появилось — он просто в очередной раз поддался соблазну посмотреть на мир наивно и увидеть что-то, чего нет на самом деле.

Так он сказал себе.

— Иди, — пожал плечами Алайя, посмотрев куда-то в сторону. — Хорошо, я не буду заставлять тебя играть «весеннюю любовь».

Миреле судорожно вздохнул и выскочил из павильона — в холодную осеннюю ночь, позабыв о том, чтобы набросить на плечи тёплую накидку.

Впрочем, холода он почти не ощущал — только чувствовал, как касаются лица снежинки, падавшие с непроницаемо-тёмного неба и таявшие, оставив на коже едва уловимый след чего-то прозрачного, сладкого и нежного.

Снег всегда сладкий на вкус — Миреле не знал, откуда ему явилась эта мысль. Быть может, опять из прежней жизни.

«Я победил, — думал он, торопясь к дому по слабо освещённой аллее. — Я не только высказал Алайе всё, что думаю, но и заставил его сделать так, как нужно мне!»

Это казалось почти невероятным, и, видимо, именно непостижимость произошедшего мешала Миреле в полной мере насладиться своей победой.

Он вошёл в почти не освещённый дом и увидел в ближней комнате одного из соседей — того, которого он однажды грубо оттолкнул.

Юношу звали Юке.

Миреле вдруг захотелось сделать ему что-то хорошее — что угодно, какую-нибудь мелочь. Помочь прибраться или помыть на веранде пол, расспросить о книге, которую он сейчас  читает, о репетиции, на которой Юке почему-то не присутствовал. Предложить ему свою накидку, свой гребень, свои духи. Или просто поделиться мыслями.

«Знаешь, там на улице — первый снег. А для меня он и в самом деле как будто первый в жизни, ведь если я и видел его раньше, то не помню этого. Снежинки как будто светятся в темноте, и они кажутся такими тёплыми, когда падают на лицо…»

Юке поднял взгляд и посмотрел на него.

Миреле стоял на пороге, не закрывая двери, и позади него была беззвёздная ночь, туманное тёмное небо, черневшее между обнажёнными ветвями деревьев, и начинающаяся вьюга.

 Ворвавшийся ветер едва не загасил пламя масляного светильника, который Юке поставил рядом с собой, чтобы читать книгу, и он поспешно прикрыл огонёк ладонью, а потом поднялся на ноги и ушёл в другую комнату.

Охвативший Миреле порыв начисто пропал, как будто задутый ветром. Он стоял и поражался самому себе — своим мыслям и желаниям, возникшим у него мгновение назад. Трудно было придумать что-то более глупое, чем возвращаться к прежнему стилю поведения.

Он вернулся в воображении к разговору с Алайей и мысли, которая должна была приносить радость:

«Я победил».

Он ощущал удовлетворение, но какое-то пресное, как будто бы он добрался до давно желанного блюда, однако ел его с заложенным носом, не чувствуя ни вкуса, ни аромата. Человек, которого он так боялся в прошлом, сдался под натиском его напора, принял его условия…

Миреле расстелил постель и закутался в одеяло, весь дрожа — холод, оставшийся за порогом, запоздало настиг его уже в тёплой комнате.

Тем не менее, наутро он вышел из дома всё в той же лёгкой накидке, в которой присутствовал на репетиции, как будто победа над Алайей открывала для него возможность и новых побед — например, над холодом и его властью над собственным организмом.

Утро после ночной метели было удивительно ясным и солнечным, вода в лужицах застыла, и хрупкий лёд сиял на солнце, отражая заснеженный пейзаж.

Миреле оглядывался вокруг с чувством лёгкого головокружения — знакомая картина вновь изменила все цвета, и прежние унылые оттенки поздней осени сменились ослепительной, сверкающей белизной.

Он пришёл на утреннюю репетицию, несмотря на то, что Алайя пока что не разрешал ему возвращаться к танцам, и тот не прогнал его.

Вечером учитель дал ему новый текст — скучные, лишённые каких бы то ни было эмоций слова для третьестепенного персонажа.

«А, понятно, — промелькнуло у Миреле. — Он решил доказать мне, что я сам вырыл себе могилу. Пьес без любовных отношений не бывает, значит, основных ролей мне не видать. Ну, посмотрим…»

— Приближается зима, а с ней и подготовка к весенним празднованиям Нового Года, — напомнил Алайя, скрестив руки на груди. — В этом году мы будем ставить «Поединок у Снежных Холмов». То, что вы получили сейчас — выписки из сценария, и, надеюсь, никому не придёт в голову оспаривать распределение ролей. Если кому-то не нравится быть статистом, то пусть докажет, что он умеет что-то большее.

«Ладно, — подумал Миреле, стиснув зубы. — Я ещё покажу тебе, на что я способен. Я и эту третьестепенную роль сыграю так, что ты ахнешь».

Но сколько он ни пытался поразить воображение Алайи, тот больше не обращал на него ни малейшего внимания. Не ругал, не язвил, не насмехался — и даже иногда хвалил, правда, безо всякого выражения в голосе.

— Неплохо, — говорил он таким же тоном, каким сказал бы: «Закрой двери».

И поворачивался к другому актёру.

«Не может простить мне моей победы, — думал Миреле. — Ладно, неважно. Это не станет для меня преградой. Это очередное испытание, которое я должен преодолеть. Чтобы выжить, чтобы победить…»

Впрочем, побеждать теперь было некого.

Когда стало ясно, что всё, чего можно дождаться от репетиций — это скупые, равнодушные похвалы и никакого побуждения для дальнейшего развития, Миреле понял, что должен что-то делать сам, иначе так и останется в статистах до конца жизни.

Он решил возвратиться к своей прежней задумке — одиночным репетициям, и для этой цели вновь вытащил текст, выписанный из книги и благополучно заброшенный несколько месяцев назад.

Ясным морозным утром в самом разгаре зимы Миреле, сделав себе уступку, оделся потеплее и, выбравшись из дома, отправился вместо танцевальной репетиции в дальний уголок сада. Он знал, что его всё равно не будут ругать за пропуск — Алайя теперь предпочитал делать вид, что его не существует.

Свернув с расчищенной от снега аллеи и углубившись в сад, он принялся пробираться прямо по насту, то и дело проваливаясь в сугробы.

Наконец, Миреле нашёл то место, в котором устроил летом свою первую и пока что единственную репетицию — небольшую поляну позади платанов, широкие стволы которых надёжно скрывали от любого, кому могло прийти в голову забрести в эту дальнюю, заброшенную часть квартала. 

На мгновение ему вдруг почудился шелест цветной ткани за деревьями, и он отпрянул, весь дрожа от инстинктивного ужаса — возможное столкновение с Хаалиа страшило его так, как не испугала бы встреча с призраком или демоном Подземного Мира.

«Он — всего-навсего любовник Светлейшей Госпожи, добившийся влияния благодаря использованию тех же приёмов, которыми не брезгуют актёры», — старался убедить себя Миреле, но по-прежнему вздрагивал и едва сдерживал желание убежать сломя голову, когда ему чудилась где-то вдалеке знакомая фигура в дорогих одеждах.

Вот как сейчас.

Впрочем, бежать всё равно было некуда, и, оглядевшись, Миреле понял, что ошибся.

Он был совершенно один в окружении спящих, заснеженных платанов. Где-то среди их ветвей чирикала птица — след от её лапок петлял по белоснежному настилу и терялся среди сугробов. Никаких других звуков не раздавалось — разве что снеговая шапка, сползая с толстой ветви, падала вниз с глухим стуком, и всё вокруг снова погружалось в зимнее безмолвие.

Чуть успокоившись, Миреле достал из-за пазухи свои листы, закатанные в трубку, и расправил свиток.

Он пробежал взглядом по странице, с трудом узнавая почерк и слова, которые он выписывал собственной рукой. Его охватила какая-то странная оторопь, но, переждав её, он продолжил читать, а потом преодолел себя и произнёс несколько фраз вслух.

Его вдруг охватила такая же ярость, как в зале для репетиций, когда другой актёр обнимал его за пояс и шептал ему на ухо нежности, предназначенные для вымышленного героя.

Но на этот раз Миреле с отчётливой ясностью понимал: он ненавидит не кого-нибудь, а эту роль, эту глупую наивную героиню с её возвышенными идеалами, с представлениями о добре и справедливости, однобоким взглядом на мир и пафосным бредом, который вылетал из хорошенького ротика.

И подумать только, когда-то это всё могло нравиться ему — когда-то он считал, что и сам хочет стать таким же.

— Я бы хотел сыграть того, кто убьёт тебя, убогая! — закричал он с бессильным и яростным отчаянием.

И попытался это сделать: изобразил персонажа, который душит призрака; борется с собственной тенью, корчась в муках слепой ярости, в пламени безнадёжной ненависти, направленной на собственную душу.

«Что ж, прекрасно, — думал Миреле позже, свалившись в снег, обессиленный и опустошённый. — Это хорошая идея. Мне нужна не эта роль, а та, которая будет её полной противоположностью. Жаль, что в книге у моей героини не было противницы, тёмного и злого двойника. Я бы с гораздо большим удовольствием сыграл теперь её. А, впрочем, может быть, ещё и сыграю».

Он побрёл домой, сгибаясь под тяжестью тяжёлой, подбитой мехом накидки — она вся взмокла и запутывалась у него между ногами, но у него не было сил даже для того, чтобы распахнуть её и сбросить.

Тем не менее, когда он добрался до своей комнаты, силы неожиданно вернулись. Миреле схватил письменные принадлежности и принялся торопливо записывать на чистый лист бумаги все те фразы, которые выкрикивал в пику своей прежней героине. Да, вот она была — его настоящая роль.

В книге про таких героинь не пишут, ну так что ж, он сам придумает её. Придумает, а потом сыграет.

Новая работа настолько захватила его, что несколько дней подряд он пропускал репетиции и сидел, не разгибаясь, над низким столиком, заваленным бумагой. Ему приходили в голову всё новые и новые фразы, диалоги героини с её противницей, сцены их борьбы не на жизнь, а на смерть. Он записывал всё это, а потом бежал в своё тайное место и с наслаждением отыгрывал, вновь и вновь бросаясь на прежний образ — с кинжалом, с плетью, с кулаками. Он душил наивную дурочку, топил в колодце, сжигал в огне, сбрасывал с крыши, отравлял ядом, убивал магией жриц, ослеплял, обездвиживал, уродовал, отдавал на растерзание собакам, варил в кипятке, замуровывал в стену, заживо хоронил. Он её уничтожил.

Тогда к нему вновь пришло опустошение.

Сидя на корточках перед разбросанными по комнате исписанными листами, Миреле раскачивался, прижав ладони к лицу и не понимая, что ему делать дальше.

«Я снова ошибся. Переключился на вымышленного персонажа, в то время как должен ненавидеть того, кто этого действительно заслуживает, — наконец, подумал он, и эта мысль показалась ему проблеском света в тёмной пелене безумия, застилавшей глаза. — Я должен вернуться к самому началу. К тому, кто сделал всё это со мной. Я должен отомстить, и тогда я, наконец, обрету мир в своей душе».

Он повалился на пол, измождённый и успокоенный, как человек, наконец, нашедшей решение долгой и сложной задачи, которая много месяцев не позволяла ему жить нормально. И каким бы тяжёлым ни было это решение и, самое главное, претворение его в жизнь, это было лучше, чем бессильные, душераздирающие метания.

«Я убью Ихиссе, — думал Миреле, глядя широко раскрытыми глазами в потолок. Рядом душно чадила свеча, и тлела одна из исписанных страниц, попавшая уголком в жаровню. — И не как персонажа в какой-нибудь пьесе. Я по-настоящему его убью».

 

***

В конце года Миреле довелось впервые побывать на той сцене, перед которой он однажды сидел бок о бок с Хаалиа. Выходя, он испытал неприятное предчувствие, что увидит его перед собой на одном из почётных мест, но оно не оправдалось — видимо, Хаалиа, как и прежде, появлялся здесь довольно редко. Впрочем, всесильный фаворит Императрицы наверняка давно позабыл о нём —  Миреле не строил иллюзий на этот счёт, и всё же он почувствовал успокоение, зная, что тот не может его видеть.

Он проговорил слова своей небольшой роли, пристально глядя на зрителей. Там, среди них сидел Ихиссе со своей любовницей — на этот раз он не был в основном составе исполнителей и появился в качестве гостя.

Миреле нечасто приходилось с ним видеться — то ли Алайя позаботился, чтобы они не сталкивались на репетициях, то ли Ихиссе был слишком занят встречами со своей покровительницей и выступлениями на сцене. После завершения новогодних празднований «Императорский наложник» — та пьеса, в которой Ихиссе и Ксае были заняты в основных ролях — должна была вновь появиться в репертуаре, и именно с ней Миреле связывал свои планы.

Отыграв свой крохотный отрывок, он ушёл со сцены и прислонился к стене в задней части помещения, весь дрожа. Рядом суетились другие актёры: торопливо переодевались, поправляли причёски, пили подслащённую воду — более крепкие напитки во время выступлений были запрещены. Кто-то разговаривал на повышенных тонах, кто-то, исполнив свою часть, расслабленно болтал с приятелями. До ушей Миреле доносились многочисленные сплетни, на которые актёры были горазды: обсуждалась — и чаще осуждалась — игра тех, кто выступал, кто и с кем появился в качестве зрителей, кому из актёров молва приписывала внимание новой покровительницы или же охлаждение отношений с прежней.

— Переволновался? — спросил Миреле кто-то. — Первый раз играешь?

Тот почувствовал желание рассмеяться при этих словах.

Возможно, когда-то раньше первая роль и в самом деле произвела бы на него впечатление, но не теперь — он позабыл о ней в тот же момент, когда ушёл со сцены, и волнение его было вызвано иными причинами.

Он ничего не ответил говорившему, хотя это был редкий случай, когда кто-то обратился к нему с вопросом, и вновь принялся проигрывать в воображении сцены, от которых по всему его телу прокатывалась дрожь — Алайя наверняка бы назвал её, издеваясь, страстной.

Миреле думал об «Императорском наложнике».

Он не знал, каким образом этого добьётся, но рассчитывал однажды получить ту роль, которую исполнял в пьесе Ксае. И тогда, когда по сценарию ему предстоит убить свою прежнюю возлюбленную, он и в самом деле убьёт — Ихиссе. Взять с собой на сцену вместо бутафорского кинжала настоящий, с остро заточенным лезвием, представлялось не слишком большой проблемой — вряд ли кто-то станет это проверять.

Быть может, проще было бы просто подкараулить Ихиссе где-нибудь в саду с таким кинжалом, но, во-первых, Миреле сомневался в своих физических силах, а, во-вторых, ему хотелось прежде высказать Ихиссе всё, что он думает о нём. Момент на сцене будет самым подходящим — он отчётливо представлял изумление Ихиссе, когда его партнёр произнесёт совсем не те слова, которые положены ему по сценарию, проблеск понимания в синих искрящихся глазах… а потом Ихиссе, быть может, осознает то, что ему предстоит, но будет уже слишком поздно.

— Та рана, которую ты мне нанёс, не была физической, — мысленно произносил Миреле, представляя, как заставляет Ихиссе запрокинуть голову, схватив его за волосы, и приставляет к его горлу кинжал. — Ран, которые кто-то оставляет в чужой душе, окружающим не видно. И, тем не менее, платить за неё ты будешь не чем-то, а кровью. Я бы с радостью ответил тебе тем же, что ты сделал со мной, нанеся удар по твоей душе, но, видишь ли, это невозможно. Потому что у тебя нет души — только душонка.

И он вонзал в его горло нож.

Пережив последние судороги болезненного удовольствия, неизменно охватывавшего его при этой воображаемой картине, Миреле сполз по стене вниз, прижимая ладонь ко лбу. Волосы липли к его разгорячённому лицу, кровь бешено пульсировала в висках.

Несколько минут спустя он присоединился к числу зрителей, смотревших представление.

Место рядом с Ихиссе и его любовницей оказалось пустым, и Миреле, поколебавшись на мгновение, решительно шагнул к нему. Сидевшая рядом с Ихиссе дама смерила его долгим высокомерным взглядом — очевидно, ей не слишком-то улыбалось видеть в своих соседях маленького актёра с изуродованным лицом и в коричневой одежде, но воспитание и гордость не позволяли ей высказать недовольство.

— Прекрасное исполнение, не правда ли? — спросил Миреле, отвечая ей прямым  взглядом и приподняв свою рассечённую бровь.

Это было просто верхом невежливости — чтобы актёр посмел первым обратиться к даме, но Миреле было всё равно. Женщина, путавшаяся с Ихиссе, не заслуживала по его мнению особого почтения. Что же до неофициальных правил поведения — так он уже давно не обращал на них никакого внимания.

Человеку, приговорённому к смертной казни — а его к ней, без сомнения, приговорят за убийство человека — не до условностей.

Дама ничего не ответила и отвернулась.

Миреле искоса смотрел на Ихиссе, сидевшего по другую сторону от неё.

«Полагаешь, что я преследую тебя? — думал он, чуть приподняв уголки губ. — Что всё ещё питаю к тебе влюблённость и не могу, как Ксае, справиться со своим чувством? Хожу по твоим пятам, ловлю твои взгляды, пытаюсь расстроить твоё свидание с возлюбленной? Что ж, думай так. Воображай себя центром мира, а не тем, что ты представляешь собой на самом деле — самовлюблённую пустышку, бабочку-однодневку, весело порхающую по цветам и не знающую, что через день они должны засохнуть. Разрешаю тебе потешить самолюбие за мой счёт ещё немного. До тех пор, пока не опадут твои цветы, и ясное небо не затянет серыми осенними тучами. Тогда-то ты и узнаешь, что всему на свете приходит конец, и что твоя безнаказанность не может быть вечной».

Досмотрев представление, Миреле поднялся на ноги и хотел было уйти, но что-то его остановило.

Чувство удовлетворения, которое он продолжал испытывать с тех пор, как произнёс свой внутренний монолог, делало его бесстрашным и добавляло каплю легкомысленного веселья — человек, который уверен в своей победе, может позволить себе побыть беспечным и даже ввязаться в бессмысленную авантюру.

— До свидания, — сказал он, насмешливо улыбаясь, и поклонился Ихиссе с его дамой. — Благодарю за прекрасный вечер, мне было более чем приятно провести его в вашей компании.

Он ушёл, ощущая, что последнее слово осталось за ним, и переполненный злорадным удовольствием.

Ночной ветер слегка охладил его пыл.

Весна уже началась, однако снег не успел растаять, и теперь стояли такие дни, которые часто случаются в конце Третьего Месяца Воды — когда зима ненадолго возвращается и приносит последние сильные морозы.

С тёмного неба хлопьями валил снег — из-за поднявшейся метели ничего не было видно вокруг на расстоянии двух шагов. Свет зажжённых в квартале фонарей с трудом пробивался сквозь снежную ночную мглу, и Миреле шёл почти наугад.

Вдруг дорогу ему преградила чья-то фигура, едва различимая в темноте.

Миреле остановился, сверхъестественно убеждённый в том, что это Ксае, узнавший о его планах, и пришедший, чтобы помешать ему.

  «Вот и всё, — проскользнула в его голове отстранённая мысль. — Он убьёт меня сейчас, и это закончится».

Но стоило человеку заговорить, как впечатление рассеялось.

— Ты не узнал меня, ах-ха-ха, — проговорил голос, который нельзя было спутать ни с чьим другим. — Позабыл о Манью, а ведь именно он привёл тебя в это место! Или ты больше не чувствуешь ко мне благодарности? Может, скажешь, что ненавидишь меня за то, что я сделал это?

Миреле молча стоял, почему-то совсем не удивлённый этой встречей, хотя он не видел наставника дворцовой труппы почти год — с тех пор, как здесь появился. Вокруг него вихрилась вьюга, и белые одежды господина Маньюсарьи тоже казались сотканными из снега — обжигающе холодного и летящего через тёмный сад в направлении, известном лишь Духам Ветра.

— Ты не нарушил своё обещание? Не прочитал записку, которую я сказал тебе не трогать? — спросил господин Маньюсарья как будто бы озабоченно.

— Даже пальцем к ней не прикасался, — ответил Миреле и сам удивился тому, что это было правдой. Он напрочь позабыл о своём предсмертном послании и за весь год ни разу не доставал его из подклада рукава.

— Но ведь ты сейчас собираешься совершить то же самое. Может, стоит написать новую записку и в ней объяснить, почему ты хочешь это сделать?

— Я не планировал покончить с собой, — возразил Миреле.

— Ах, ты можешь как угодно это называть, но Манью-то всё известно! Манью умнее, чем вы все, его не проведёшь, как других или самого себя! — и наставник дворовой труппы подленько захихикал, как мальчишка, подсыпавший перец сестре в стакан.

— Я не собираюсь убивать себя! — повторил Миреле громче, почему-то ужасно раздражённый услышанным. — Я собираюсь отомстить и убить другого человека. Если это будет стоить мне жизни — что ж. Я готов заплатить цену и побольше этой.

— В самом деле? — спросил Маньюсарья как будто бы уважительно.

Впрочем, Миреле знал, что он продолжает насмехаться.

— Мне не нужна жизнь, мне не нужна даже самая прекрасная жизнь, если это означает, что бок о бок со мной будет так же прекрасно жить человек, причинивший мне боль и ничем за это не заплативший, — проговорил он, побледнев от злости. — Пусть другие прощают, пусть стремятся к своим целям, стараясь выкинуть произошедшее из памяти. Я пытался сделать всё это и понял, что не могу. Что бы я ни предпринял, это навсегда останется в моей памяти, как яд, впрыснутый в кровь и разрушающий меня изнутри. Я не смогу избавиться от своей ненависти, подавляя её — значит, я должен её удовлетворить. Говорят, что человек живёт много жизней. Совершив свою месть сейчас и позабыв о ней, может быть, в следующей жизни я смогу жить спокойно.

— Как знать, может быть, ты уже однажды подумал всё то же самое. И тогда пришёл ко мне, чтобы выпить средство забвения и позабыть о ненависти, отравлявшей твоё существование, — задумчиво проговорил господин Маньюсарья.

— Да! — встрепенулся Миреле. — Да, я об этом и говорю! Может быть, я так и поступил, но в итоге пришёл к тому же самому. И это лучше всего подтверждает, насколько глупо пытаться забыть о ненависти! Я могу вытравить воспоминания, но ситуация будет повторяться до тех пор, пока я не сделаю то, что должен — не покончу одним ударом с тем, кто причинил мне боль.

— …а, может быть, всё было совершенно наоборот, — продолжил господин Маньюсарья, гаденько хихикая. — Может, это ты поступил с кем-то так же, как сейчас поступили с тобой. И твоя жертва совершила месть таким оригинальным способом — подлила тебе в стакан напиток забвения и продала тебя в труппу всеми презираемых актёров. Но, заметь, у неё достало благородства отдать тебя не куда-нибудь, а в императорский дворец!

Миреле похолодел, но только на мгновение.

— Вам не сбить меня с толку своими хитрыми уловками! — закричал он. — Если всё было именно так, то я уже получил своё наказание, но это не значит, что другой, причинивший боль мне, должен остаться без него! Знаете, что я думаю? Вся жизнь человека — это беспрестанная месть тем, кто сделал ему больно, кто разрушил его идеалы, кто лишил его невинности. Только кто-то мстит именно тем, кто совершил это, а остальные — всем другим. Я принадлежу к первым, и я считаю, что это более честно! Если же кто-то утверждает, что можно жить по-другому, то он бесстыдно врёт или понятия не имеет о том, о чём говорит! Я не верю, что после того, как тебе плюнули в раскрытую душу, можно жить счастливо, позабыв о ненависти к тому, кто это сделал! Если бы это было так, то это… то это бы означало, что жизнь устроена невозможно несправедливо.

Он содрогнулся, закрыл лицо руками и зарыдал.

Вернее, он почувствовал себя так, как будто сделал это, но слёз в глазах не было — Миреле ясно чувствовал кожей прижатых к лицу ладоней свои ресницы, сухие, колючие и топорщащиеся, как иглы ели. У него были длинные ресницы, но совершенно прямые и, пожалуй, жёсткие.

Когда он открыл глаза, то господина Маньюсарьи рядом уже не было.

Вероятно, это тоже следовало считать победой — он понял, что ему не переубедить несговорчивого ученика и попросту ушёл — но Миреле не чувствовал себя победившим. Впрочем, проигравшим тоже.

Господину Маньюсарье не было дела до чужих убеждений. Он попросту бродил по своему кварталу и, наталкиваясь на кого-нибудь, принимался смеха ради сбивать человека с толку, насмехаться, внушать сомнения, застилать глаза метелью, заставлять поколебаться в принятом решении. Единственной защитой от такого, как он, могла быть только непоколебимая уверенность в собственной правоте — а иначе он, играючи, разметает все твои убеждения, как ветер разбрасывает осенние листья.

Придя к такому выводу, Миреле продолжил свой путь и добрался до павильона без дальнейших приключений.

Он рухнул в постель, ни о чём больше не задумываясь, а наутро, когда он проснулся, его уже ждала записка.

«Вы избрали очень оригинальный способ знакомства со мной, — было написано в ней. — Но я оценила. Приходите сегодня в полдень в мои покои в Летнем Павильоне. Покажите эту записку и печать, вас пропустят. Да, и захватите с собой веточку цветущей примулы — началась весна, и сегодняшний день обещает быть теплее предыдущего. Мерея».

Мереей звали любовницу Ихиссе.

«Мерея и Миреле — даже звучит похоже», — только эта мысль и пришла в голову поначалу.

Миреле смотрел несколько мгновений на письмо, не веря своим глазам, а потом расхохотался. Получается, возлюбленная Ихиссе, до которой ему не было никакого дела, решила, что он весь вечер пытался проявить к ней внимание — более того, это ей понравилось. Ничего не скажешь, неожиданное последствие легкомысленного действия. Но не то чтобы неприятное.

Подавив инстинктивное желание надеть что-нибудь более симпатичное, Миреле облачился в привычный тёмно-коричневый наряд — если уж придворная дама соблазнилась им, несмотря на скучность и даже непривлекательность его облика, то пусть не ожидает, что он что-нибудь ради неё изменит.

Тем не менее, он захватил с собой примулу, как она и просила.

Он не собирался специально выполнять её каприз, но цветок попался ему по дороге — грех было не воспользоваться. Взгляд его почти случайно скользнул по неприметному светло-жёлтому венчику в проталине — растение проклюнулось сквозь толщу мёрзлой земли, едва только начал сходить снег, и на зелёных листьях всё ещё виднелись кристаллики льда после вчерашней метели.

Сегодня и в самом деле стало значительно теплее, и снег повсеместно таял, наполняя воздух звоном капели и текущих ручейков.

Чтобы сорвать примулу, Миреле опустился на колени и очень остро ощутил ладонями холод земли, лишённой своего многомесячного покрова. Земля была студёной и  затвердевшей, снег — колюче-обжигающим, листики примулы — нежными, мягкими и пахучими. Миреле поколебался на мгновение, прежде чем закусить губу и с силой дёрнуть руку, сжимающую стебель.  Но просто сорвать цветок у него не получилось, и пришлось вытащить растение из земли с корнями. 

Он сунул его в рукав и продолжил путь.

Миреле никогда ещё не приходилось покидать территорию квартала, и когда перед ним распахнули ворота, он остановился перед ними со странным чувством. Изнутри они были расписаны божествами всех стихий: бесплотными духами ветра, играющими в облаках; прозрачно-мечтательными детьми воды, резвящимися в лазурных волнах; созданиями земли, увитыми цветами и листьями, и огненными существами, танцующими в ореоле пламени. Великой Богини Аларес не было, однако посередине ворот было нарисовано восходящее солнце, заливающее своими лучами все четыре царства стихий.

Наружные же створки были расписаны демонами Подземного Мира всех мастей во главе со своим верховным владыкой, Хатори-Онто, исконным противником Светлосияющей Богини-Солнца. Его страшное, абсолютно чёрное лицо в обрамлении ярко-рыжих развевающихся волос было изображено аккурат в том месте, где с внутренней стороны располагалось солнце.

Миреле подумал, что это странный выбор: вид подобных ворот должен подталкивать гостей к мысли, что они готовятся переступить порог самого Ада. Впрочем, быть может, это было сделано намеренно, чтобы предотвратить добропорядочных дам от посещения злачного квартала… Увы, судя по количеству посетительниц, подобное намерение, если оно у кого-то и было, потерпело сокрушительное поражение.

Покинув квартал, Миреле вновь продолжил путь по саду, но на этот раз по той его части, которая предназначалась для придворных дам и — быть может — даже самой Императрицы. Постройки здесь попадались значительно реже, огромное пространство занимали зелёные насаждения, тенистые рощи и цветочные поля. Впрочем, сейчас, ранней весной, снег царил и здесь, и Миреле мог только представлять, как выглядит императорский сад в летнее время года: со всеми экзотическими растениями, дорожками, посыпанными цветными камнями — не драгоценными ли? — и золотыми куполами павильонов, сияющими среди глянцево-зелёной листвы. Где-то здесь была и целая роща, засаженная деревьями абагаман, но Миреле не был уверен, что хочет на неё смотреть.

Он заранее проверил по карте, где находится Летний Павильон, и нашёл его без особого труда, тем самым подтвердив, что память у него не такая уж плохая. Вероятно, это был бы для Алайи неприятный сюрприз.

Снаружи его уже ждали прислужницы, проводившие его к покоям госпожи.

Обиталище знатной дамы выглядело совсем не так, как даже самые красивые павильоны в квартале манрёсю — всё здесь дышало роскошью, но роскошью царственной и благородной.

Госпожа Мерея встретила Миреле в домашнем наряде, накинутом на плечи с изысканной небрежностью. Войдя в её покои, он оглянулся по сторонам, ожидая увидеть те многочисленные «штучки», о которых когда-то обмолвился Ихиссе — склянки с жидкостями, астрологические карты и прочие магические приспособления, похищенные у жриц — но, к его удивлению, комната была очень просторной, светлой и почти пустой.

Возможно, «штучки» хранились в каком-то другом зале.

— Проходи.

Мерея кивнула в сторону тяжёлого занавеса, отгораживавшего часть комнаты.

Миреле сделал шаг вперёд, уверенный, что там, за занавесом, находится разостланная постель. Он старался не думать о том, что предстоит, по дороге в этот дом, но теперь не испытал большого страха — он сделает, то что от него хотят, и получит за это деньги… почему-то это казалось куда менее грязным и непристойным, чем то, что было с Ихиссе.

Ну и к тому же, теперь это будет женщина.

Госпожа Мерея распахнула занавес, и Миреле увидел окна во всю стену, не занавешенные шторами, отчего комната буквально тонула в солнечных лучах.

Неподалёку от окна стоял стул, и больше ничего здесь не было.

— Я позвала тебя, чтобы ты был моим натурщиком, — сообщила Мерея, заходя следом и задёргивая занавес за собой. — У тебя удивительное лицо. Я хочу нарисовать твой портрет. Ты принёс с собой примулу, как я просила?

Миреле потрясённо смотрел на стул. Опомнившись, он попытался вытащить цветок, но руки почти ему не подчинялись — он чувствовал себя, как во сне. Наконец, ему удалось справиться с собой.

— Почему именно я? — спросил он с кривой улыбкой. — Я настолько не похож на остальных? 

— Не только, — ответила женщина. — Найти хорошего натурщика, который делает именно то, что захочет от него художник, не так-то просто. Разумеется, никто из мужчин-аристократов не согласится на такую роль, если это только не их парадный портрет, где они изображены во всём своём блеске. Некоторые из моих знакомых художниц специально отправляются в Нижний Город, чтобы пригласить к себе в мастерскую простолюдинов, но мне они не нравятся — их лица слишком грубы, и всё богатство эмоций сводится у них к двум-трём: довольство, когда они сыты, злость, когда они голодны, и жадный интерес, когда им показывают какое-то зрелище. Конечно, я не могу их за это осуждать, но всё же. Актёры с удовольствием соглашаются быть натурщиками, и в их случае я не испытываю ни малейшего недостатка в эмоциях, но, сдаётся мне, именно это и становится проблемой. Актёр слишком легко надевает ту маску, которую, как ему кажется, я хочу видеть. В то время как именно маски-то мне и не нужны. Я хочу видеть правду и, поглядев на тебя, я вдруг поняла, что нашла именно то, что искала. Ты мне показался очень естественным, что крайне редко встречается среди манрёсю.

— Так вы, получается, хотите, чтобы я раскрыл перед вами душу? — уточнил Миреле, стоя неподвижно.

— Только ради того, чтобы я запечатлела её на полотне, — ответила художница.

— Какой мне резон делать это? — спросил Миреле, чувствуя какую-то странную, тихую ярость, нараставшую внутри него.

Он подумал, что сейчас она предложит ему денег. Или постель. Или покровительство.

Но Мерея сказала:

— Чтобы кто-нибудь увидел картину, и его собственная душа очистилась.

Ярость прошла, и на её место пришёл горький смех.

— Как может чья-то душа очиститься при виде человека, одержимого ненавистью?

— Душа всегда очищается, когда сталкивается с чем-то, в чём есть хотя бы доля чужой искренности, — серьёзно ответила женщина.

— Сомневаюсь, — проговорил Миреле, стиснув зубы.

Тем не менее, он сел на стул и застыл на нём в неподвижной позе.

Мерея кинжалом отрезала от примулы корни с засохшими на них комочками земли и вложила цветок в его руку. Потом она ещё долго крутила его и так, и сяк, усаживая на стуле поудобнее, расправляя его одежду и меняя положение рук и ног. Всё это напомнило Миреле тот момент, когда Ихиссе пытался приноровить его к себе в постели, но воспоминание, как ни странно, не вызвало привычной смеси стыда, ненависти и ослепляющего гнева.

Возможно, он был просто слишком шокирован, обнаружив мастерскую художницы в том месте, в которое пришёл, чтобы за деньги лечь в чужую постель.

Распустив причёску Миреле и собрав его волосы в обычный, низкий, свободный хвост, из которого было выпущено несколько прядей, Мерея, наконец, удовлетворилась результатом и села напротив него с планшетом и листом бумаги.

Потекли долгие напряжённые часы, во время которых Миреле не мог без разрешения пошевелиться. Солнечный свет продолжал вливаться в незанавешенные окна, и приходилось прикладывать усилие, чтобы не моргать беспрестанно и не пытаться смотреть куда-то в сторону. Только этим Миреле и был занят, и ни о чём другом думать не мог.

Вдруг за занавес проскользнула служанка и шепнула что-то на ухо госпоже.

Та ничего не ответила, но на лице у неё появилась чуть насмешливая улыбка.

— Можешь пока отдохнуть, но не вставай с места, — сказала она Миреле, отложив рисунок в сторону и поднимаясь на ноги. — Сиди тихо и ничем не выдавай своего присутствия.

С этими словами она ушла в другую часть комнаты.

Вскоре послышались звуки, говорившие о появлении в покоях другого человека.

Когда он заговорил, Миреле сразу же узнал этот голос. Но первая фраза была произнесена настолько тихо, что разобрать её ему не удалось.

— …рисую, — послышался достаточно громкий ответ Мереи. — Ты прекрасно знаешь, что я люблю рисовать и терпеть не могу, когда меня отвлекают в процессе.

Её собеседник пробормотал что-то невнятное, очевидно, извиняясь.

Потом он говорил ещё что-то и, по всей видимости, ходил по комнате, потому что его голос то приближался, то отдалялся. В какой-то момент до Миреле, наконец, долетел обрывок фразы, который он смог отчётливо расслышать.

— …если этот слух — правда…

— То что? — спросила Мерея с вызовом. Она с самого начала говорила очень громко, так что её слова были слышны прекрасно. — У тебя что, достанет наглости упрекать меня в измене? Это у тебя-то? — Она насмешливо фыркнула. — Ты, кажется, забываешься. Кто ты — и кто я. Напомнить?

— Я знаю! — вскричал с отчаянием Ихиссе. Теперь он стоял достаточно близко к занавесу, так что голос его был отчётлив, и Миреле мог видеть в просвете ярко-синие волосы, искрившиеся от солнечных лучей. — Я знаю, Мерея, знаю!

Но она продолжала быть безжалостной.

— Нет уж, давай проясним ситуацию, чтобы в следующий раз, когда ты прибежишь ко мне в дом, услышав сплетню о том, что я обратила внимание на другого актёра, у тебя всё в голове сразу встало на правильные места. Так вот, Ихиссе. Я тебе не жена. И даже не полноценная любовница. Однажды я нарисовала твой портрет, поглядела на него, и мне стало тебя жалко. Я с тобой из жалости. Я тебя…

— …ты меня не любишь, — договорил Ихиссе потерянным, обречённым голосом. — Но я-то… я тебя по-настоящему люблю.

Миреле, отделённый от него занавесом, вскинул голову.

«Любишь, вот оно как? — переспросил он мысленно. — А как же Ксае и все твои многочисленные похождения?»

— Ладно, неважно, — поспешно прибавил Ихиссе. — Я помню, что ты сказала никогда тебе этого не говорить. Я не о том. Я просто… Так это правда? — вдруг спросил он с решительностью отчаявшегося человека.

— Кое-кто заинтересовал меня, — ответила Мерея, и Миреле почти увидел, как она пожимает плечами и отворачивается куда-то в сторону, скользя по комнате надменным, равнодушным взглядом.

— Так это что… всё? — проговорил Ихиссе голосом человека, который получил смертельную рану и с изумлением смотрит на собственную залитую кровью одежду, уже понимая, что через несколько минут он умрёт, но не в силах поверить в это.

Он привалился к стене, придавив своим телом часть занавеса, так что перед Миреле открылся больший просвет, в котором он увидел Мерею. Она сидела на софе, скрестив руки на груди и покачивая вышитой туфлей, болтавшейся на босой ноге.

— Не знаю, Ихиссе, не знаю, — сказала она раздражённым тоном. — Всё зависит от… А, впрочем, ни от чего не зависит. Как я захочу, так и будет. Если я однажды проснусь с мыслью, что ты мне смертельно надоел, то ты забудешь дорогу в этот дом. Это и раньше было так, и ты прекрасно об этом знал.

Миреле слышал тяжёлое дыхание Ихиссе, вырывавшееся из него с хрипом и свистом.

— Не бросай меня, — вдруг проговорил он совершенно бесцветным тоном, лишённым каких бы то ни было эмоций, кроме, разве что, униженного смирения. — Заведи себе нового любовника, если хочешь, только не оставляй меня. Я без тебя ничего не значу. Ты знаешь… — он на мгновение остановился, переводя дыхание, — …какой я посредственный актёр. Если ты лишишь меня своего покровительства, то меня просто выкинут со сцены. А я не могу без неё жить. Так же, как и без тебя.

«Как же можно так унижаться? — думал Миреле потрясённо. — И ты — не посредственный актёр. Я-то знаю».

— Ненавижу тех, кто давит на жалость, — сказала Мерея. — Вон отсюда.

Миреле услышал звук, в котором мгновение спустя с ужасом узнал сдавленные рыдания.

К счастью, всё это недолго продолжалось — дверь захлопнулась, и Мерея вновь прошла за занавес.

— Прошу прощения за эту нелицеприятную сцену, — сказала она, ослепительно  и жёстко улыбаясь. — Терпеть не могу подобные скандалы. Мне следовало выгнать его сразу же, как он переступил порог.

И вдруг жестокая улыбка сошла с её лица.

Она глубоко вздохнула, как человек, который только что завершил какую-то трудную работу, и с обессиленным видом прислонилась к стене.

— Это правда, что вы испытали к нему жалость, нарисовав его потрет? — спросил Миреле, сам не зная, зачем.

Мерея взмахнула рукой, как будто пытаясь ответить жестом: «Правда, правда, только оставьте меня в покое».

— Я всех жалею. — Она засмеялась каким-то неестественным, глухим смехом. — Ненавижу себя за это.

Миреле стиснул в руке веточку примулы, уже начинавшей подвядать.

— Ладно, вернёмся к нашей работе, — проговорила Мерея уже совсем другим тоном, в котором не слышалось ничего, кроме желания как можно скорее вернуться к излюбленному делу. — Я думаю, хороший получится портрет.

Оставшиеся несколько часов Миреле просидел, не шелохнувшись, и даже не испытывая такого желания. Примула медленно умирала в его руке, и он не мог оторвать от неё взгляда, как будто хотел запечатлеть в памяти этот процесс — постепенное увядание — во всех деталях. Судя по тому, что Мерея не просила его посмотреть в другую сторону, она была не против.

— Готово, — сказала она, когда за окном уже спускалась ночь. — В любом случае, освещение уже не то, и лучше у меня не получится.

Миреле медленно поднялся со стула, распрямляя затёкшие руки и ноги.

— Можно мне взглянуть? — спросил он.

— А не боишься увидеть самого себя без прикрас? — засмеялась она.

— Вы такого хорошего мнения о себе, как о художнице? — поинтересовался Миреле без вызова, просто повинуясь чувству отстранённого любопытства.

— Ненавижу ложную скромность, — отрезала она.

Он подошёл ближе и опустил взгляд на изрисованный грифелем листок бумаги.

Зрелище ожидаемо поразило его, и всё-таки он не думал, что это будет настолько больно.

— О, Великая Богиня, — пробормотал он, прикрыв глаза и бессильно кривя губы.

— Если честно, я просила тебя захватить примулу, чтобы сделать контраст, — сказала художница, помолчав. — Ты вчера был по-настоящему зол, вот я и хотела изобразить эту злость, стихийную ярость на лице в сочетании с первым весенним цветком, символом чистоты и нежности, в твоей руке. Но контраста не получилось. Впрочем, может это и к лучшему. Я по-прежнему считаю, что портрет получился удачным. Хочешь, я нарисую копию и пришлю тебе?

— Нет, благодарю вас, не стоит, — отказался Миреле.

Попрощавшись с художницей и получив деньги за свою работу, он покинул павильон. В саду царила ночь, по-настоящему весенняя и тёплая — свежий ветер овевал лицо и трепал волосы, и без того растрёпанные художницей. Где-то в комнатах павильона оставалась вырванная с корнями примула, увядшая и больше не представлявшая собой никакой ценности, однако получившая взамен бессмертную жизнь на портрете.

Миреле чувствовал странную лёгкость во всём теле, и в голове тоже — вероятно, это было следствием усталости, или того, что он за весь день почти ничего не съел. А, может быть, он тоже не мог сопротивляться действию весны, возрождавшей к жизни всё вокруг.

Вернувшись домой, он зажёг светильник и достал из укромного места листы, к которым в последние недели не притрагивался — страницы, исписанные диалогами о мести и сценами убийства. Спать Миреле не хотелось, и он несколько часов перечитывал свой текст, находя, что часть сценария написана неплохо и заслуживает дальнейшего внимания, в то время как другую часть можно без особых сожалений выбросить. Таким образом пропалывают посадки, промелькнуло у него. Сорняки — в мусорную кучу, а настоящее растение, освобождённое от паразитов, расправляет листья и тянется навстречу солнцу.

Он устал и, отложив в сторону сценарий, прислонился головой к стене.

Дышать было трудно, как будто в комнате не хватало воздуха, хотя она была хорошо проветрена.

В голове проскользнули слова Мереи, сказанные на прощание.

«Не стоит сообщать Ихиссе о произошедшем недоразумении, — посоветовала она. — Ему будет полезно. Пусть испытает разок то, что заставлял испытывать других».

Миреле не стал говорить ей о том, как он согласен с этими словами.

Он потянулся рукой к письменным принадлежностям и на некоторое время застыл над чистым лицом бумаги с кистью в руке. Потом, словно бы через силу, вывел первое слово.

«Она не моя любовница, Ихиссе, — написал он. — Она позвала меня только для того, чтобы нарисовать мой портрет. Ты можешь посмотреть на него, если захочешь. Миреле».

Закончив это короткое письмо, он вышел из павильона и направился через весь сад к своему прежнему дому.

Стоял уже второй час пополуночи, но благодаря полнолунию и ясному небу ночь была удивительно светла.

Миреле тенью проскользнул мимо кустарника, который когда-то осенью подвязывал Ксае, прокрался по веранде и засунул свою записку в щель между дверями, ведущими в комнату Ихиссе.

Когда он утром проснётся, то, как обычно, сразу же раздвинет их, чтобы впустить в комнату свет и воздух, и письмо упадёт ему прямо под ноги.

Миреле постоял ещё некоторое время на веранде, а потом двинулся в обратный путь, выбрав длинную дорогу и пройдя мимо деревца абагаман, которое он уже долгое время избегал навещать.

Абагаман был таким же, как прежде, и никто не мог предсказать, когда на его ветвях появятся нежно-сиреневые, как будто сотканные из кружева цветы — это могло произойти и весной, и летом, и осенью, и даже во время самых сильных морозов.

Улыбаясь, Миреле гладил его причудливо извивающиеся, однако очень гладкие тёмно-розовые ветви, касался глянцевитых, как будто покрытых лаком листьев.

«Ну где же ты, — думал он с лёгким нетерпением. — Приди и посмейся надо мной».

Однако если господин Маньюсарья и гулял по саду в эту ночь, то не в этой части квартала.

Наконец, Миреле отпустил ветви абагамана и, тяжело дыша, как после бега, прислонился лбом к его стволу.

— Ну что, похоже, что моя смертная казнь отменяется, — проговорил он, глядя на полную луну, заливавшую сад призрачным мерцающим светом. — Могу себя с этим поздравить.

И он хрипло рассмеялся, а эхо повторило его смех, сделав его почти весёлым.

 



Акт II           

-На главную страницу- -В "Ориджиналы"-